Александр Куприн - Том 4. Произведения 1905-1907
- Название:Том 4. Произведения 1905-1907
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Правда
- Год:1964
- Город:Москва
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Александр Куприн - Том 4. Произведения 1905-1907 краткое содержание
В четвертый том вошли произведения 1905–1907 гг.: «Поединок», «Штабс-капитан Рыбников», «Тост», «Счастье», «Убийца», «Река жизни», «Обида», «На глухарей», «Легенда», «Искусство», «Демир-Кая», «Как я был актером», «Гамбринус», «Слон», «Бред», «Сказочки», «О Думе», «О конституции».
http://ruslit.traumlibrary.net
Том 4. Произведения 1905-1907 - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Я повторил. Вышло еще безобразнее. Но тут за меня вступился Лара-Ларский.
— Оставь, Борис, — сказал он нехотя Самойленко — видишь, у него не вытанцовывается. И, кроме того, как ты сам знаешь, история нам не дает здесь прямых указаний… Вопрос… мм… спорный…
Самойленко оставил меня в покое со своим классическим жестом. Но с этих пор он не пропускал ни одного случая, когда можно было меня оборвать, уязвить и обидеть. Он ревниво следил за каждым моим промахом. Он так меня ненавидел, что, я думаю, даже видел меня во сне каждую ночь. Что касается меня… Видите ли, с тех пор прошло уже десять лет, но до сего дня, как только я вспомню этого человека, злоба подымается у меня из груди и душит меня за горло. Правда, перед отъездом… впрочем, об этом скажу потом, иначе придется повредить стройности рассказа.
Перед самым концом репетиции на сцену вдруг явился высокий, длинноносый, худой господин в котелке и с усами. Он пошатывался, задевал за кулисы, и глаза у него были совсем как две оловянные пуговицы. Все глядели на него с омерзением, но замечания ему никто не сделал.
— Кто это? — спросил я шепотом Духовского.
— Э! Пьяница! — ответил тот небрежно. — Нелюбов-Ольгин, наш декоратор. Талантливый человек — он иногда и играет, когда трезв, — но совсем, окончательно пропойца. А заменить его некем: дешев и пишет декорации очень скоро.
Репетиция кончилась. Расходились. Актеры острили, играя словами: Мерция-Коммерция. Лара-Ларский многозначительно звал Боева «туда». Я догнал в одной из аллей Валерьянова и, едва поспевая за его длинными шагами, сказал:
— Виктор Викторович… я бы очень попросил у вас денег… хоть немножко.
Он остановился и едва мог прийти в себя от изумления.
— Что? Каких денег? Зачем денег? Кому?
Я стал объяснять ему мое положение, но он, не дослушав меня, нетерпеливо повернулся спиной и пошел вперед. Потом вдруг остановился и подозвал меня:
— Вы вот что… как вас… Васильев… Вы подите к этому… к своему хозяину и скажите ему, чтобы он наведался сюда, ко мне. Я здесь пробуду в кассе еще с полчаса. Я с ним переговорю.
Я не пошел, а полетел в гостиницу! Хохол выслушал меня с мрачной недоверчивостью, однако надел коричневый пиджак и медленно поплелся в театр. Я стался ждать его. Через четверть часа он вернулся. Лицо его было, как грозовая туча, а в правой руке торчал пучок красных театральных контрамарок. Он сунул мне их в самый нос и сказал глухим басом:
— Бачите! Ось! Я думал, он мне гроши даст, а он мне — якись гумажки. На що воны мини!
Я стоял сконфуженный. Однако и бумажки принесли некоторую пользу. После долгих увещеваний хозяин согласился на раздел: он оставил себе в виде залога мой прекрасный новый английский чемодан из желтой кожи, а я взял белье, паспорт и, что было для меня всего дороже, мои записные книжки. На прощанье хохол спросил меня:
— А що, и ты там будешь дурака валять?
— Да, и я, — подтвердил я с достоинством.
— Ого! Держись. Я как тебе забачу, зараз скричу: а где мои двадцать карбованцив!
Три дня подряд я не смел беспокоить Валерьянова и ночевал на зеленой скамеечке, подложив себе под голову узелок с бельем. Две ночи, благодарение богу, были теплые; я даже чувствовал, лежа на скамейке, как от каменных плит тротуара, нагревшихся за день, исходит сухой жар. Но на третью шел мелкий, долгий дождик, и, спасаясь от него под навесами подъездов, я не мог заснуть до утра. В восемь часов отворили городской сад. Я забрался за кулисы и на старой занавеси сладко заснул на два часа. И, конечно, попался на глаза Самойленке, который долго и язвительно внушал мне, что театр — это храм искусства, а вовсе не дортуар, и не будуар, и не ночлежный дом. Тогда я опять решился догнать в аллее распорядителя и попросить у него хоть немного денег, потому что мне негде ночевать.
— Позвольте-с, — развел он руками, — да мне-то какое дело? Вы, кажется, не малолетний, и я не ваша нянька.
Я промолчал. Он побродил прищуренными глазами по яркому солнечному песку дорожки и сказал в раздумье:
— Разве… вот что… Хотите, ночуйте в театре? Я говорил об этом сторожу, но он, дурак, боится.
Я поблагодарил.
— Только один уговор: в театре не курить. Захотите курить — выходите в сад.
С тех пор у меня был обеспечен ночлег под кровлей. Иногда днем я ходил за три версты на речку, мыл там в укромном местечке свое белье и сушил его на ветках прибрежных ветл. Это белье мне было большим подспорьем. Время от времени я ходил на базар и продавал там рубашку или что-нибудь другое. На вырученные двадцать — тридцать копеек я бывал сыт два дня. Обстоятельства принимали явно благоприятный оборот для меня. Однажды мне даже удалось в добрую минуту выпросить у Валерьянова рубль, и я тотчас же послал Илье телеграмму:
«Умираю голоду переведи телеграфом С. театр Леонтовичу».
Вторая репетиция была и генеральной. Тут, кстати, мне подвалили еще две роли: древнего христианского старца и Тигеллина. Я взял их безропотно.
К этой репетиции приехал и наш трагик Тимофеев-Сумской. Это был плечистый мужчина, вершков четырнадцати ростом, уже немолодой, курчавый, рыжий, с вывороченными белками глаз, рябой от оспы — настоящий мясник или, скорее, палач. Голос у него был непомерный, и играл он в старой, воющей манере:
И диким зверем завывал
Широкоплечий трагик.
Роли своей он не знал совершенно (он играл Нерона), да и читал ее по тетрадке с трудом, при помощи сильных старческих очков. Когда ему говорили:
— Вы бы, Федот Памфилыч, хоть немного рольку-то подучили.
Он отвечал низкой октавой:
— Наплевать. Сойдет. Пойду по суфлеру. Не впервой. Публика все равно ничего не понимает. Публика — дура.
С моим именем у него все выходили нелады, Он никак не мог выговорить — Тигеллин, а звал меня то Тигелинием, то Тинегилом. Каждый раз, когда его поправляли, он рявкал:
— Плевать. Ерунда. Стану я мозги засаривать!
Если ему попадался трудный оборот или несколько иностранных слов подряд, он просто ставил карандашом у себя в тетрадке зэт и произносил:
— Вымарываю.
Впрочем, вымарывали все. От пьесы-ботвиньи осталась только гуща. Из длинной роли Тигеллина получилась всего одна реплика.
Нерон спрашивает:
— Тигеллин! В каком состоянии львы?
А я отвечаю, стоя на коленях:
— Божественный цезарь! Рим никогда не видал таких зверей. Они голодны и свирепы.
Вот и все.
Наступил и спектакль. Зрительная открытая зала была полна. Снаружи, вокруг барьера, густо чернела толпа бесплатных зрителей. Я волновался.
Боже мой, как они все отвратительно играли! Точно они заранее сговорились словами Тимофеева: «Наплевать, публика — дура». Каждое их слово, каждый жест напоминали что-то старенькое-старенькое, давно примелькавшееся десяткам поколений. Мне все время казалось, что в распоряжении этих служителей искусства имеется всего-навсего десятка два заученных интонаций и десятка три зазубренных жестов вроде того, например, которому бесплодно хотел меня научить Самойленко. И мне думалось: каким путем нравственного падения могли дойти эти люди до того, чтобы потерять стыд своего лица, стыд голоса, стыд тела и движений!
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: