Алексей Ремизов - Том 10. Петербургский буерак
- Название:Том 10. Петербургский буерак
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Русская книга
- Год:2003
- Город:Москва
- ISBN:5-268-00482-Х, 5-268-00498-0
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Алексей Ремизов - Том 10. Петербургский буерак краткое содержание
В десятый том Собрания сочинений А. М. Ремизова вошли последние крупные произведения эмигрантского периода творчества писателя – «Мышкина дудочка» и «Петербургский буерак». В них представлена яркая и во многом универсальная картина художественной жизни периода Серебряного века и первой волны русской эмиграции. Писатель вспоминает о В. Розанове, С. Дягилеве, В. Мейерхольде, К. Сомове, В. Коммиссаржевской, Н. Евреинове, А. Аверченко, И. Шмелеве, И. Анненском и др. «Мышкина дудочка» впервые печатается в России. «Петербургский буерак» в авторской редакции впервые публикуется по архивным источникам.
В файле отсутствует текст 41-й страницы книги.
http://ruslit.traumlibrary.net
Том 10. Петербургский буерак - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Но какая ж Россия улица Буало?
«Все равно, где русские – там Россия».
И как всегда, не обошел свое любимое – историю. Он вспомнил знаменитое письмо Погодина с обращением к Николаю I: «Восстань, Русский царь! Верный народ твой тебя призывает! Терпение его истощается» 8 . Письмо написано в декабре 1854 года, в Турецкую войну, о Европе и России, – для которой закон не писан.
«Сама Европа – мы себе. У нас свой ум и свой рассудок и свой язык, которого Запад, а за ним и наши поклонники и воспитанники его, правые и левые, красные и белые, не понимают сугубо, ни по форме, ни по духу Россия есть, и будет, и должна быть не красным, не консервативным, не революционным, не аристократическим, не демократическим, не республиканским государством, а Русским…»
И кто-то из слушателей договорил:
– Советским.
Ни о «белых муравьях», ни о «белых клопах» больше не было речи, забыли и алжирских мух, как забыли «Сестру-убийцу», газовые бриллианты, пожар, и как уничтожали «поголовно» горючий спирт, и про тихий веронал забыли и, может быть, во всем доме один я все помнил, все помню и не могу забыть.
Стогом мыши не задавишь, а на крысу и подушка обух.
Когда-то по ночам крысиный крик стоял на весь двор: крысы собирались около «пубелей» (у нас все валят в помойку, а здесь поганые ведра с вечера опрастываются в особые чаны – «пубели», а завтра из них развезут на свалку). Крысы первые разрывали отбросы, загребая себе еду в этот их ночной обеденный час; днем они как вымирают. И шла у них самая беззастенчивая потасовка: мать – наотмашь лупила дочь, а та родную сестру с пырьем, хватом и кусом, сын пырял отца, отец бабушку, ну все как у нас, промеж людей, соблюдается, все на всех и всяк на всякое. Наутро от переполненных «пубелей» одни клочки, обрывки и косточки и непременно чей-нибудь отгрызанный или выдернутый с мясом хвост – матери, дочери, сестры, сына, отца или бабушки. Но вообще крысы были довольны, двор съедобный, в дом им зачем?
И только к Евреинову.
Евреинов в самом низу (по-нашему в первом, а тут – «рэдешоссэ», в подпервом). Окна его низко во двор. Вздуют в «пубели» которую-нибудь племянницу или младшую молочную сестру, куда ей деваться? упрется «пятой ногой» в землю и вскочит в окно.
Пятилапая (пятая лапа у крыс мускул на брюхе) плюхнется она на стол, на книгу или рукопись, разбежится глазами и судорожно вздрогнув, крысы очень трусливые, назад через окно. И только блестящий хвост да приторно-розовый подхвостник, – и долго потом рябит в глазах.
Евреинов сидел по ночам, пишет Записки – «Из петербургских встреч» 9 – весь тогдашний литературный мир живописно подымался в памяти его глаз.
Имена Осип Дымов, П. Потемкин, Андрусон, С. Городецкий, Грин, Олигер, Вл. Ленский, Яков Гордин, Вл. Гордин, Муйжель, Розов, Кондурушкин, Свирский, Д. Цензор, Галина, Рославлев, Рафалович, Лазаревский, Чуковский, Василевский, П. Пильский, – ни одного альманаха без этих имен 10 не выходило в Петербурге, а бывало и так: «компактной массой» выходили они из какой-нибудь газеты, заявляя о прекращении сотрудничества жирной колонкой знакомых имен.
Евреинову было что рассказать, работа кипела, и только крысы, встреваясь, докучали ему. 11
Я подсмотрел в окно – Евреинов почувствовал, подумал на крысу и остановился. Его последнее слово, отчетливо и ясно: «ничего».
И я подумал: какой-нибудь двоюродный правнук Евреинова, в честь знаменитого прадеда Николай, затеет написать: «Русская литература 1905–1917, Петербург», и я увижу свое имя в этом же столбце – Рафалович, Ремизов, Розов, Рославлев – где рукой Евреинова написано: «ничего». И я спрашиваю: «Это по правде?» Я вижу Евреинов в раздумьи зачеркнул было, и опять пишет: «ничего»! – «Ну и пусть ничего, говорю неспокойно, и не надо, но… да, конечно, ничего: но когда я писал, мне было чего – на мгновение, а этот миг – моя жизнь».
И мысленно я начинаю «Последнее слово»; я напишу его позже, но оно вышло тогда из моего сна под крысиный крик.
«Праздник слова!»
Узна̀ю по тому морю гула – его донесло до меня в мой затвор.
И еще узнал я, что со всех концов мира съехались писатели и поэты: и те, о которых память жива, и те, только именем вечные, но и те забытые, живые в книгах, – они тоже явились на этот праздник.
Париж еще громаднее, улицы раскинулись еще дальше, и нет предместий – один Париж.
Я в моем затворе, где-то на самом краю, у какой-то в бесконечность уходящей черты. Моя стеклянная комната в саду, опаловый свет мне сверху: помню, в больнице и в тюрьме такое – с замазанным известью окном.
Не спуская глаз василиска, опаловых 12 , как этот единственный свет, наблюдает за мной Костяная нога 13 . Но я делаю неимоверное усилие воли – гляжу в опаловые глаза и уже скрылся из ее глаз.
Улица – не протолкнешься, площади запружены – вышли все на этот праздник: одни стоят, ожидая, другие идут. У Трокадеро я совсем потерялся – стоял беспомощно, но воля и желание мое дойти – и мне указали дорогу.
Слепой, уверенно шел я – и вот: дворец на
Монмартре – на той же высоте, как Святое Сердце 14 . Это книжная Палата: полно книг, и витрины с рукописями.
Уже собралось много и входят; как я. Вижу знакомые лица, и со старых портретов знакомые. Тут все наши наставники и учителя нашего Парнаса: Мольер, Корнель, Расин, Буало, и «властители дум» – Стерн, Шиллер, Гете, Байрон, Тик, Бальзак, Стендаль, Диккенс. А вон и Достоевский…
Я отошел к сторонке, разглядываю рукописи, – эти листки, сохранившие боль и восторг человека, неизбывное, незабываемое и трепет.
И вдруг, как по искре, все метнулись к высокому в стену окну: из окна весь Париж – волнующееся, черное от голов.
И покатился колокол беспредельно полного звука. Под его мерные раскаты, выбивавшиеся из металлической, согретой, как выстланной бархатом, глуби, чьи-то руки, миря и утишая, собирали растерзанную душу, уносили воздушно ввысь. 15
Зачарованный, я слушал. И все, вся зала с насторожившимися книгами, все, кто были тут, знакомые и неизвестные, странные, древние – замерли в очаровании.
Слушаю, – я вслушивался, я его помню – впервые я услышал его там – в августовский вечерний час под Успенье 16 в Москве – Большой кремлевский колокол 17 .
И все, все на площади, все то черное застыло в слухе, не шевелясь.
И под колокол с распространяющимся звуком, наполнявшим собой от края и до края, свет в глазах переменился не серое, не муть, не обреченное опаловое, сиял над черной площадью голубой купол. И это было больше чем солнце, не яркостью, а трепетом – невечерняя голубь 18 .
На росстани 19 дорог – прощаясь с любимыми цветами, музыкой, узорчатым письмом и всею чередою дней: крещенская крестящая метель и первый весенний гром – мечта и трепетность июльских нагрозившихся зорь, один-одинокий покинутый ветер сказывает сказки – поздняя осень, прощайте! Я знаю и теперь могу сказать: в этой жизни я был зачарован словом.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: