Сергей Дурылин - Колокола
- Название:Колокола
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Журнал Москва
- Год:2003
- Город:Москва
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Сергей Дурылин - Колокола краткое содержание
Написанная в годы гонений на Русскую Православную Церковь, обращенная к читателю верующему, художественная проза С.Н.Дурылина не могла быть издана ни в советское, ни в постперестроечное время. Читатель впервые обретает возможность познакомиться с писателем, чье имя и творчество полноправно стоят рядом с И.Шмелевым, М.Пришвиным и другими представителями русской литературы первой половины ХХ в., чьи произведения по идеологическим причинам увидели свет лишь спустя многие десятилетия.
Колокола - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
— Покойница жена моя тоже, когда умирала, к звону прислушивалась. Давно это было, а вот вижу, как она слушает. «Меня, говорила, будто моет звон…» — «Что ты, говорю, Маша, разве звон — вода?» — «Не вода, отвечает, Вася, а чище воды…» И голову опустила, и молчит. Уж подумал я: не обидел ли чем? не так что сказал? — А она подняла голову, и губы у нее от слабости белые, и шепчет:
— Не понял ты. Не тело — звон душу моет. А часа через два и скончалась. Вот вспомнил теперь…
Василий отвернулся от Марьи Ивановны и повел рукою по бровям — потом повернулся опять к ней, подправил узел с сапожным товаром, который держал под мышкой, и сказал:
— Что-то жена-покойница стала в последнее время часто вспоминаться. То — несколько лет и во сне не видал, а то и во сне вижу, и так вот, как сейчас, вспоминаю. Видно, указано ей — звать меня к себе в прочный домок.
И поплелся на колокольню.
В ближайшую субботу Василий звонил обоими Власовыми звонами. Протоиерей призвал его к себе после всенощной и сказал недовольно:
— Не ко времени раскошествуешь. Смотри, запретят звон за твое многозвоние. Радости пока никакой ни в чем не вижу, чтобы звонами разливаться. И так, как куры, моченый горох клюем.
А расстрига Геликонский, лежа на постели, слушал и плакал, и не пытался скрыть своих слез от домашних.
«Омывает душу», — вспомнила Марья Ивановна Васильевы слова, смотря на Серафима Иваныча от притолоки двери.
Расстрига знал, что она тут и смотрит на него, но молчал, пока был звон, а потом, когда звон погас, как закат за окном, он подозвал Марью Ивановну и сказал ей:
— Не летит, а улетает, — и, помолчав, ждал, поймет она или нет, и, поняв, что поняла, докончил: — и улетел…
Он умер дня через два, в угрюмую, старушечью по вою вьюгу. Она трепала седые, тонкие косма об окна, рвала их пряди об оконницы, когда он озабоченно отмахнулся рукой от чего-то, уронил руку на грудь и утих. Глаза кстати закрылись сами собой: в доме не было медяка, которым можно было бы закрыть их.
В городе было неспокойно. Откуда-то шли белые, но никто не знал, откуда. Раздавались то там, тог тут случайные выстрелы: будто кто-то, хитро скрывавшийся, выдавал себя от нетерпенья — и полз, все полз кольцом к голодающему городу.
Священник из слободки служил над расстригой панихиды, но никто, кроме семьи, не был за ними. Боялись идти через город в слободку: одни страшились вьюги, белым пламенем охватившей город, других останавливали слухи, будто воры по всему городу расклеили предупреждение: «Были шубы ваши, а такого-то числа стали нашими».
Василью нездоровилось.
Он стоял за панихидой и смотрел на расстригиных детей.
«Которые же его, а которые — только ее?» — думал он, переводя глаза с высокого молодого человека, лет за 30, в кожаной порыжелой куртке, — на девочку, лет 15-ти, в ситцевом платье с лиловыми разводами, как на обоях. Она была младшая, он — старший. «Машинист», — решил Василий, глядя на его худые, промасленные в линиях ладони руки. Машинист не крестился, а девочка плакала. Промасленная, крепкая рука легла, сзади, на ее белокурые волосы, она обернулась — и пуще заплакала. Псаломщик, — в ватной куртке, — строго посмотрел на нее и подхватил возглас священника:
— Покой, Господи, душу усопшего раба твоего!..
«Раба твоего», — повторил Василий, и посмотрел на расстригу. С детски заострившимся носиком лежал он в гробу, — в простом продолговатом ящике из тонких тесин. На одной из них сквозь легкий слой охры проступало: «Вес нетто — 20 пудов. Сызрань…» Острый носик был неподвижен, — и покорно, неподвижно было все тело, в белом коленкоре. «Раба твоего».
«Мой, твой, свой, мóйкаемся, свóйкаемся на земле, — вдруг уяснилось Василью, — а все, до одного — до одного, — задержал он понравившееся ему своей точностью слово, — все — Твóешки». Так перевел он себе: «раба Твоего», — и ему стало легко и даже приятно глядеть на неподвижного, покорного Серафима Ивановича в белом.
За окном, где-то совсем близко, раздался выстрел — точно кто-то ударил хлопушкой возле рождественской елки, — и ударил по-детски, неумело.
«Машинист» подбежал на секунду к окну, священник участил возгласы, все другие пошептались, и лишь Марья Ивановна — высокая, седая, в черном кашемировом платье, пахнувшем нафталином, продолжала чинно кланяться, колебля огонек тоненькой восковой свечи, которую держала в левой руке, обернув кончиком платка.
— Покой, Господи, душу усопшего раба твоего!... — с тревогой, скороговоркой пел псаломщик.
— Да, твой, твой, — точно уверял кого-то Василий, — все — твоешки… Чего тут!..
Посмотрел на черную и седую Марью Ивановну и решил, что она знает это. И это было хорошо.
Псаломщик тушил свечи у гроба, а священник, разоблачившись, подошел к машинисту и сказал:
— Хоронить будем завтра. Время нынче…
Он посмотрел на его кожаную, порыжелую куртку — и не сразу нашел подходящее слово:
— Неудобное. В 9 часом обедня, — закончил он и поклонился.
— Хорошо, — отвечал машинист, и подергал младшую сестру за тоненькую косичку, беленьким язычком завивавшуюся на затылке. Она улыбнулась ему и отвела его руку от косички.
Ночью вьюга утихла, но небо как будто еще ниже спустилось над землею, тяжелое и гнущееся от снеговой грузности. Василий мог не вставать ночью к колоколам и не звонить в Плакуна, как звонил всегда во время сильной вьюги. Он спал тревожно: что-то шумело над ним. «Что же бы это шумит?» — подумалось ему; не раскрывая глаз, он стал соображать. «Дошýмок пошел» — ответил он себе. «Дошýмок» — жизняный остаток — мать объясняла, когда отец умер: перед смертью тоже все мурело над ним, от жизни вот эстолько осталось, с котиный носок, — и жизнь вся, весь шум жизняной, в носок котиный вошел — и шумит, дошумливает напоследок. Жизнь конец свой чует. В дошýмок, широкая, свернулась».
Утром Василью надо было звонить к обедне, и он не мог пойти на похороны Серафима Ивановича. Голоса колоколов показались ему хмуры и будничны, и опять над ним шумело. Когда он кончил благовестить к «Достойно», он прислушался к этому шуму. «В ушах, — решил он. — В ушах звон. Глохну, что ли?»
С колокольни город белел мертво и угрюмо. Еще угрюмее был белый округ полей, запуганных белой пустотой — бескрайней, безгранной, безóбразной. Василий присмотрелся. «Белые оттуда придут»… красным на смену». Он усмехнулся. «А то белое — он посмотрел на белый окоем, — всех сменит: и белых, и красных, и всяких». Он оделся потеплее. Валенки, серые с накрашенными на голенищах красными петухами, показались тяжелы и делали ноги вялыми, слабыми. Полушубок, наоборот, показался, легок и узок, будто шит на прежнего молодого Василия, — и было даже приятно влезать в него, как будто в его рукавах застряло что-то от прежнего Василия, певуна-сапожника.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: