Владимир Березин - Свидетель

Тут можно читать онлайн Владимир Березин - Свидетель - бесплатно полную версию книги (целиком) без сокращений. Жанр: Русская классическая проза. Здесь Вы можете читать полную версию (весь текст) онлайн без регистрации и SMS на сайте LibKing.Ru (ЛибКинг) или прочесть краткое содержание, предисловие (аннотацию), описание и ознакомиться с отзывами (комментариями) о произведении.
Владимир Березин - Свидетель

Владимир Березин - Свидетель краткое содержание

Свидетель - описание и краткое содержание, автор Владимир Березин, читайте бесплатно онлайн на сайте электронной библиотеки LibKing.Ru

Свидетель - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)

Свидетель - читать книгу онлайн бесплатно, автор Владимир Березин
Тёмная тема
Сбросить

Интервал:

Закладка:

Сделать
Газыри на их черкесках двигались отдельно, в своем собственном танце. Страшен и грозен был танец стариков, это не маленькие латиноамериканские человечки пускались в путешествие вокруг своего контрабаса, не крымские лабухи жалобили денежную публику. Это был танец войны, и война была разлита в этом городе, как бензин на асфальте. Как бензиновая лужа, испаряясь, она душила меня, и брала тоска от предчувствий. Сладкий смертный запах войны стоял повсюду, приставал к одежде, пропитывал волосы. Надо было уезжать. А рядом стояли кружком люди. Стоял человек с автоматом. А другой стоял рядом, и на автомате у него был подствольный гранатомет. Стояли другие старики, вскрикивали, говорили о чем-то резко и отрывисто, они говорили, а другие старики молчали. На углу площади я услышал русскую речь. Один старик, внешне не отличимый от тех, с оружием, говорил другому: - В два раза упала переработка. - А три с половиной миллиона тонн? - отвечал его собеседник. - Липа, - ответил первый и замолчал, думая, видимо, о чем-то своем. Отец Рувима, услышав то же, что и я, произнес вдруг: - Нет больше промыслов, - и замолчал уже совсем. До отъезда я не слышал от него ни слова. Случилось в этот день несчастье - напарника ударили ножом на улице - просто так. К счастью, ранение было несерьезным, хотя лечить его было некому. Он сам перебинтовал себя и залег на гостиничную койку. Не много в республике осталось врачей. Узнав об этом событии, я вспомнил Рувима с его медсестрой и позвонил ему. Рувим предложил довезти нас до аэропорта, но напарник отчего-то отказался, и мы, быстро собравшись, уехали в тот же день на поезде. Возвращаясь в Москву, я встретил невесть откуда взявшихся знакомых офицеров, и бесконечно полилась офицерская водка. Началось липкое сидение в купе с теплым пивом и рыбой, называемой "чухонь". Наш вагон несся по степи, а на потолке метался блик от дрожащего на столе стакана. Где-то на Украине состав бессмысленно остановился на несколько часов. Пассажиры вылезли и расселись на рельсах, как птицы - кто подстелив газету, а кто и так, ощущая через штаны железнодорожный металл. Пришел другой поезд, постоял на соседнем пути, согнав пассажиров-галок, и скрылся, а в рельсах еще долго что-то постукивало и звенело. Но и после этого наши вагоны продолжали стоять и дождались совсем иного состава. Он пришел - пыльный состав, где под брезентом была бронетехника, а ленивые часовые опирались на свои автоматы, сидя на платформах. Куда он шел, этот эшелон? Что выгибало его брезент? Этого я не знал, и этого я не узнаю никогда. Слушая стук колес, я думал о Солженицыне, который ехал в Москву по России. Он был похож на игумена, возвращающегося в свой монастырь после долгой отлучки - суровый и важный, стуча посохом по дороге. Бородатый пророк двигался по русской земле, а в газетах можно было прочитать рассуждения о нем и его книгах. Покупая газеты у крикливых продавцов, я не думал о нравственных рекомендациях писателя. Когда-то он описывал кровавое топтание императорской армии в Восточной Пруссии, а я читал его, пытаясь понять суть и предназначение войны, но не мог понять эти суть и предназначение. Никто не знал ответа на этот вопрос. Солженицын ознакомлялся с Россией, а я вспоминал себя самого несколько лет назад, задыхавшегося от горной болезни и пьющего воду, которая полчаса назад была льдом. Я вспоминал, как мы тратили свои казавшиеся бесконечными сорок пять суток отпуска, изматывая друг друга, а наш товарищ, на свадьбе которого я только что побывал, стер себе о веревку до костей пальцы, сорвавшись в трещину. Я вспоминал наши восхождения и то, как мы, лежа на ледяном склоне, готовились к ночевке на нем. Я вспоминал, как мы попали под камнепад и ждали летящего камня, видели его падение. Камень рикошетировал от других таких же, но впаянных в лед камней, и мы никак не могли угадать направление его полета. Главное в горах было то, что, спускаясь и поднимаясь, мы меняли мир вокруг нас. Поднявшись наверх, мы видели один мир, со своей топографией, а спустившись - совсем другой. И в промежутке между подъемом и спуском он менялся несколько раз, на равнине на это нужно потратить дни пути, а тут изменение происходило быстро. Даже путешествие среди невысоких холмов приводило к тому, что через несколько шагов менялись цвет травы, освещение и вкус воды - чем ниже, она была теплее и мутнее. Вкус воды менялся и от времени суток. Мир менялся, и мы следовали ему, сами претерпевая изменения. Мы спустились в Казбеги, и оттого, что был разгар борьбы с пьянством, на наших столиках в кафе стояла чача в бутылках из-под нарзана. Потом, через несколько лет, в Казбеги шли переговоры о мире в Южной Осетии, и эта военно-политическая реальность заслоняла мирные воспоминания. Ничего не остается, хотелось мне надеяться, ничего не остается, кроме воспоминания об этой воде изо льда и текущей по льду. Я не знал еще, что на вечерней улице Душанбе, куда доехал мой приятель, кто-то аккуратно выстрелил ему в затылок, и вот уже две недели, как его беременная жена стала вдовой. Я не знал этого, а ехал и ехал, уже по России, возвращаясь домой. Путешествие то было в общем неудачным. Дела не были сделаны, а навязанный хозяином напарник мой стонал на нижней полке, перетянутый бинтами. Видно было, что ему все же стало хуже. В Москве было жарко и душно. Я снова сидел перед огромным столом моего хозяина. Стол был пустой, а даже если бы на нем и лежали какие-нибудь бумаги, то их бы сдуло мощное дыхание кондиционера. Иткин прижимался к его корпусу и слушал мой устный доклад. Его лицо не выражало никакого интереса, казалось, что тема перестала его волновать. Так, видно, оно и было. Я сдал документы и выпросил отпуск. Выйдя из конторы, я увидел незнакомую длинную машину, у которой прохаживались два овальных человека в мешковатых пиджаках. Кто-то главный уже вошел в наше здание, и они ждали его на жаре. Двубортные пиджаки промокли от пота, под мышками и на спине влага проступила наружу, марая светлую ткань, но снять пиджаки было нельзя, и это я понимал. Под ними овальные хранили оружейный металл. Я прошел через сквер и остановился у перехода, где торговали летней едой, папиросами и свободной прессой. Я купил газету и сел в троллейбус, чтобы ехать к себе долго-долго и читать эту только что купленную газету. Внизу листа маленькая заметка сообщала, что сделка по продаже стратегических бомбардировщиков не состоялась. Я свернул газету и стал глядеть в окно. Авиационные масла из маленькой республики стали не нужны. Путешествие мое оказалось бессмысленным, но привез я с Кавказа несколько толстых, похожих на пряники копченых сыров и ходил с ними в гости. Утром этого пересменка между странствиями я, лежа на кровати, размышлял - к кому я понесу свой сыр. Сначала я резал сырные круги пополам, а потом - на четвертинки. Сыр кончался, и надо было куда-нибудь ехать. Пока же я ехал только в метро и думал о старичках, встречавшихся мне по пути. А был бы я сам старичком и вез бы сыр своей родне - был бы с этим сыром, завернутым во влажные тряпочки, суетлив и жалок. Но была бы в таком старичке своя правда - маленькая стариковская правда. Сырная. Но пока я обнаружил, что в Москве открылась выставка Дали, снабженная многочасовым хвостом посетителей. Я попал туда на халяву, случайно. Несколько грузин-малолеток вместе с русскими девушками решили посмотреть на Дали. Одна из девушек и пригласила меня. Мы ехали по Москве в красивой машине, и жаркий воздух в ней был наполнен запахом духов и гортанной грузинской речью. Говорили о тбилисском ОМОНе и его командире, о каких-то убийствах. Говорили о войне и о войне в Осетии, о войне вообще, как о мужском занятии - брат одного из мальчиков был одним из командиров "Мхедриони". Говорили, а я помалкивал. Что мне было до чужой войны? И все же я слушал. Так я получил возможность ходить по залам, разглядывая перепончатых человечков, столик с сувенирами-постерами: галстуками, причудливыми часами и, конечно, - публику. Стояла жара, и по выставке бродили женщины - загорелые и еще нет. Загорелых было больше, и в многочисленные разрезы одежды высовывались коричневые и бронзовые руки и ноги. Все женщины отчего-то, как и мои спутницы, пришли туда со жгучими мужчинами неясных восточных и южных национальностей. Может, загар делал мужчин такими жгучими. Мужчины, казалось, размышляли о том, кого интереснее потрогать скульптуру с выдвижными шкафчиками вместо груди или свою подругу. После этого меня привезли в чужую ночную квартиру, где нечего было есть и нечего было делать, потому что за девушками пришли и опять повезли куда-то в ночь, а про меня забыли. Тогда я снова уехал и вдруг оказался на другой улочке - кривой и горбатой, по которой гнали трех коз. Имена у этих коз были - Сара, Боря и Рома. Сидя на этой улице рядом с рюкзаком, я стал думать о том, что давно вот согласился с тем, что не стоит возвращаться в прежние места, но все-таки возвращаюсь. Я возвращался в прежние места и вот снова приехал в Крым, даря этой земле две недели неоплаченного отпуска. Хотя я и был теперь отдыхающим, без всяких первоначальных экспериментов с путешествиями и случайными встречами, мое настроение не вполне вписывалось в спокойствие кривой улицы. Я ожидал дороги, а приходилось проводить время, пока друзья ищут комнату. Через некоторое время появились передо мной мои спутники, оба в дорожной пыли - девушка, похожая на маленького зверька, ежика в тумане, и человек, колеблющийся на ветру. Мы поселились вместе. Прохлады не было, даже когда мы пили пиво, от частых разбавлений ставшее безалкогольным. По утрам я писал, сидя за столом в центре комнаты и время от времени оглядываясь на спящих справа и слева от меня. Я приказывал героям ходить туда или сюда. Однако герои не всегда были послушны и не всегда подчинялись приказам беспрекословно, точно и в срок. Это напоминало странную игру в шахматы с самим собой. Но вскоре пришлось снова ехать, и мы слушали в автобусе разговоры девочек, которые наперебой кричали друг другу о том, за что их послали в Артек - за народные танцы, за олимпиаду по украинской словесности, за ботанический кружок, за первое место в неизвестном соревновании. Наши пути разошлись, и я остался жить в Симферополе. Жил я у старого друга в его новокупленной квартире, а квартира его была набита теми вещами, которые обычно служат свидетельством достатка. Бегал по комнатам старший сын, а младший, сморщенный и угрюмый, лежал на руках матери. Сначала я бесцельно ходил по городу - все как-то не удавалось, не придумывалось занятие. А когда я решил разведать новый путь вдоль реки, ко мне прицепилась ничейная дворовая собака, цапнув за ногу. Впрочем, на своем пути я видел много интересного. Пришел при мне в один магазин бандит. Это был настоящий мелкий бандит, с килограммовой золотой цепью на шее, с золотым же крестом, короткостриженый, почти бритоголовый. И он с любой своей стороны был похож на овал. Он пришел, и, раскачиваясь на носках, говорил: - Вот, мой братан купил у вас на прошлой неделе стиральную машину... Вот эта, вот "Bosch", она круче будет, круче?!. А то я куплю... Через несколько дней все снова наладилось. Я придумывал, сочинял другой мир, и в нем - другую жизнь. Какая это работа, разве это можно назвать работой? Это было воспоминание, искаженное временем, то состояние, в котором вспоминается больше, чем было на самом деле. Мой герой, городской мальчик, выбегал ночью на улицу. Там, в скудном свете фонарей, двигались танки. Был давний год, и, хотя перед мальчиком перемещались странные, неведомые ему, мальчику, машины - огромные, приземистые, с диковинными толстыми пушками, лежащими на броне, я знал, чем кончится эта история, но отрезвление разгадки меня занимало гораздо меньше, чем процесс восстанавливания несуществующего мира. Зеленое бронированное зверье, фыркая, ползло не мимо меня, а мимо мальчика. Одних монстров сменяли другие - юркие и быстрые, с узкими гусеницами. Асфальт превращался в белый порошок, и мой мальчик ощущал на своих губах запах этой асфальтовой пыли, гари и чада двигателей. Время от времени, возвращаясь в летнюю реальность, я обнаруживал себя то у берега городской реки, то в открытом городском кафе. Я сидел там и наблюдал, как разгорается урна у входа - столика через три от меня. В этом кафе, отвлекшись от своих черновиков, я начал письмо в Германию. Я писал женщине, в реальности существования которой уже начинал сомневаться, о странных своих философских мыслях, а вовсе не о том, о чем следовало бы написать. "Анна, - писал я, - я много думаю о зле. Зло вездесуще, оно похоже на загадочную жидкость теплород. Зло живет по своим законам, возникает из ничего и никогда не исчезает бесследно. Неизвестно, как с ним бороться, а бороться с ним нужно, потому что, когда его скапливается слишком много в одном месте, люди начинают обижать друг друга, бить или просто убивать..." Я писал очевидные вещи, которые до меня повторяли сотни людей, но ведь должен кто-то был повторить это сейчас. Время шло, писание мое подходило к концу, урна потухла, и прилетели осы. Тем летом я понял, какое бедствие осы для пьющих сладкие и терпкие вина юга. И еще я завел привычку бывать в другом кафе, оно работало дольше, и там, за железным забором, как в клетке, сидели крепкие мужики, игравшие в нарды. Я сидел и смотрел на этих мужиков - в расстегнутых рубашках, с седым мехом на груди. Все они были одинаковые, будто близнецы, и счет в игре у них тоже шел одинаково - полтора миллиона сюда, а еще половина - туда. Я разглядывал игроков в нарды и вспоминал довоенный Сухуми, где на набережной видел таких же мужиков, даже, казалось, в таких же рубашках. Спокойные и внушительные люди, они сидели за столиками и пили кофе. Кофе этот был похож на черную сметану, он лился в чашки медленно, был вязок и плотен. Эти самодостаточные и уверенные в себе жители южного города, не знающего войны, время от времени включались в разговор, поднимались, исчезая на час или два, но снова возвращаясь, снова говорили о чем-то своем. Запах кофе плыл по набережной, смешивался с запахом моря, жареного мяса, смешивался с музыкой открытого сухумского кафе, смешивался с цветом и звуком Сухуми. Длился день южного города... Крепкие мужчины, сидевшие у берега Салгира, вызывали поэтому во мне радость. Мне нравилось смотреть на них, и я получал от этого почти физиологическое удовольствие. Был уже вечер, появились на дорожках незагорелые местные девушки в коротких платьях, безжалостно накрашенные и крепко надушенные. Патруль сгонял последних отпущенных в увольнение солдат. У этих солдат, да и у самих патрульных был врезан в кокарду синий кружок с трезубцем. Я писал в этом кафе о том, что за это время в осмысленности своей жизни недалеко ушел от московских посиделок. Даже пластмассовые столики и стулья здесь не отличались от тех, что стоят на московских улицах. И так же, как в Москве, а может, и еще сильнее стреляли в этом городе, взрывали какие-то рестораны. Шла неясная угрюмая возня, такая же, как идет везде, только здесь более активная. Эта дележка с оружием в руках была более кровавой и более далекой от меня. Мои друзья, впрочем, говорили о происходящем: "Наша война". Вот играющие в нарды были ближе, и убогая кошка, бродившая под столами, была мне ближе чужой жизни с чужими деньгами. В этой жизни и мятых деньгах не было интереса - что я, журналист, что ли. Я думал о том, что все же нужно было бы съездить за какую-нибудь границу, поглядеть на места поближе и подешевле - попить кофе где-нибудь в Кракове или пройтись по улицам Иерусалима, навестить потолстевших одноклассников. Я не нужен теперь этому государству, и мне это можно. Потом я пересел за своим столиком по-другому и принялся под стук бросаемых костей рассматривать другую половину сидящих. Там появились и сели за столик милиционеры в штатском, столь очевидные, что стоило бы им пришить на свои легкие рубашки с коротким рукавом синие погоны. Это были особые, южные менты, подтянутые и загорелые, видимо, в капитанских чинах. Они были участниками "нашей войны", но я не знал, с какой стороны. Могли бы быть с любой, тем более что сторон в частной локальной войне было явно больше двух. Капитаны пили кофе, для них наступило пока перемирие. Наконец я опять приехал в Коктебель и еще раз убедился, что возвращение в прежние места тревожно. Комнаты в Коктебеле стоили дорого, слишком дорого, даже для меня; и чтобы хватило денег, я устроился лесником в заповедник. Меня поселили, накормили и дали удостоверение на чужую фамилию. С фотографии в нем глядело очкастое лицо школьного зубрилы. На следующий день в заповеднике начался лесной пожар. Сильный ветер раздувал пламя, и оттого тушить горящую траву и кустарник было страшно - огонь внезапно поворачивал на меня, и становилось нечем дышать. Это была маленькая местная война, и в ней я чувствовал себя как дома. Я и новые мои товарищи бегали по склону, вооруженные палками, похожими на грабли. Вместо зубьев к ним были прибиты обрезки автомобильных камер. Этими хлопушками нужно было сбивать пламя. Потом приехала пожарная машина. Лесники принялись набирать в ней воду в странные огнетушители, похожие на детские брызгалки, поливать из них дымящуюся землю. Пожар умирал, и наконец я понял, что можно возвращаться к лагерю. После этого события я окончательно подружился с лесниками. На изгибе холма стоял покосившийся стол с грибком, будто унесенный с детской площадки. Когда солнце уходило, я усаживался за этим столом и нервно щелкал ручкой. Моему герою снова снился странный сон. Это было действительно странное видение - люди, спускающиеся с горы, усталые, чуть запыхавшиеся, с пылью на военной форме и оружии. Он видел их сверху, со склона, через дверь какого-то глиняного дома. Там, в помещении с низким потолком, пахло горячим жиром, кровью - с ободранной шкуры, дымом и особенным, странным запахом - от людей. Они в чаду и полумраке сидели кружком. Падали на них отсветы огня, освещая поросшие черным волосом лица и животы, выглядывавшие в прорехи и разрезы одежды. Клокотало варево, вздыхали кони за стеной... А я сидел под детским грибком, ощущая наступающую прохладу. Наваливалась темнота, и это было время прогулок по набережной, вина "Совиньон" в розлив и шашлычного дыма. Леснику не нужно было платить за жилье, и у меня в бюджете образовались невиданные деньги - стопка украинских карбованцев со многими нулями. Я придумывал, на что можно истратить этот миллион, а на что - тот. Лесники-добровольцы были художниками. По вечерам они появлялись на набережной со своими акварелями, зарабатывая в несколько вечеров на свою зимнюю симферопольскую жизнь. Я же слонялся без дела. Один из лесников был седобородый старик, продававший курортникам глиняные свистульки. Однажды мы сидели с ним вдвоем на обрывистом берегу. Он разоткровенничался отчего-то и между делом предложил для сохранности заповедника публично вешать нарушителей, ставя виселицы у дорог. Я посмотрел ему в глаза. Они были серьезны. Ни тени смеха не было в этих ярко-голубых глазах. После службы я спускался в поселок и ходил в гости, сидел за столиками открытых кафе. Наступило полнолуние, и возвращаться домой приходилось по холмам, которые были залиты слепящим белым светом. Бредя по этой дороге, я думал о жестокости людей, о людях, которые ставят виселицы у дорог, и людях, которые рубят головы, и тех людях, которые этого не делают - пока. Не делают из-за того, что пока это не принято. Но потом мне стало неинтересно жить среди холмов. Кого я хотел найти на берегу моря? Зачем меня потянуло сюда? Этого я не знал. Та, кого я искал, жила совсем в другой стороне. Я задержался на неделю, хотя в Москве меня ждала работа. С удивлением узнал, что меня еще не уволили из конторы. Мысленно я давно простился с этим местом и очень удивился тому, что меня вежливо пригласили в кабинет хозяина. Мысли мои все равно были далеко. Выяснилось, что дела фирмы стали донельзя хороши, а также, что я на хорошем счету. Из Европы шло оборудование, но для того, чтобы шелестеть иностранными бумагами, наняли специальную девушку - мне в помощь. Она была аккуратной, исполнительной и очень красивой. Мы пили с ней кофе, сидя в нашей комнате. Однажды она призналась, что меня хотят послать куда-то в чужую страну. Это была новость, но я остался спокоен - внешне. Лучше не ожидать перемен - они придут сами. Девушка была моей подчиненной лишь по форме, у нас установились странные отношения старшего и младшего, только иногда я задерживал руку на ее плече чуть дольше, чем это было необходимо. Иногда, полуобернувшись, когда ее тело еще было обращено к конторской технике, а голова поворачивалась на скрип двери, в секунду этого медленного движения моя новая подчиненная напоминала Анну. Виной тому были этот поворот головы да схожая прическа. Иногда девушку подвозил к нашему подъезду хмурый овальный человек, а иногда она приезжала на этой машине сама. Я не понимал, зачем девушка пошла служить моему хозяину, ее явно содержали, в разных смыслах этого слова. Какое мне дело до ее ухажеров и родителей, а до ее денег тем более. Загадочнее, например, история с моей работой. Мне вот тоже платят, а я не могу понять, за что. Я не знаю даже, чем собственно занимается контора, в которой я проработал полгода. Думая об этом, приходилось отвлекаться от воспоминаний, отвлекаться от случайного сходства одной женщины с другой, поэтому случайная или почти случайная задержка руки на чужом плече была единственной вольностью, которую я себе позволял, осознавая, что это действительно вольность. У девушки из офиса была тайна, а у меня никакой тайны не было - я опять перекладывал бумаги и изредка тупо смотрел в черное окошко компьютера, где мне сообщали: "Гарри Ган уходит в отпуск 26 августа. Возвращается 3 октября утром. Во время его отсутствия обращаться к такому-то, а по срочным вопросам - к такому-то". Работяга этот Гарри Ган, думал я, а у меня теперь вся жизнь - сплошной отпуск. Лето умирало. Перед смертью оно завалило московские улицы арбузами. Появились на улицах загорелые женщины, вернее, их стало больше, и это создавало атмосферу праздника. Однажды, уже вечером, не поздним, но ощутимым, мы с моей подчиненной вышли с работы вместе и, говоря ни о чем, подошли к ее автомобилю. Сопровождающего не было. - Дайте подержаться за настоящую машину, - попросил я. Девушка передала мне ключи, и я сам открыл дверцу. С минуту я изучал приборы на щитке, пошуровал ногами, пока девушка забиралась через другую дверь, и попробовал стартовать. Однако одна педаль не поддавалась, я никак не мог вдавить ее, пока не наклонился и не увидел, что эта педаль была всего лишь фальшивым выступом - машина, набитая электроникой, не нуждалась в ней, но хитроумные автостроители сделали зачем-то на ее месте выступ. Девушка засмеялась, поняв, в чем дело, а мне стало до слез, совершенно по-детски обидно. Вещь, которая должна быть ручной, как зонтик, не подчинялась. Да и зонтика, впрочем, у меня не было. Сдержавшись, я тронул машину и медленно, мучительно медленно развернулся перед офисом и включился в плотный вечерний поток Варшавского шоссе. Мы ехали по городу мимо светящихся окон, мимо светящихся малиновых буковок метрополитена, ехали на окраину и, как я понимал, к ней. Впереди сияла полная луна, идеально круглая, будто вычерченная циркулем. Дорога вдруг ухнула в огромный овраг, потом снова взобралась на гору, и в этот момент я понял, что не разучился водить, я понял, что все это доставляет мне удовольствие - вне зависимости от цели поездки. На повороте я притормозил. Там, между новых домов, у троллейбусной остановки, рядом с грудой арбузов сидели небритые люди. Колеблемая ночным ветром, болталась над ними яркая лампочка. Небритые сидели уныло, гася окурки о напольные весы. Я вылез из машины и купил у них арбуз - большой, страшный, чем-то напоминавший луну, висевшую над нами. Но все же арбуз был вытянут книзу и оттого похож на грушу. Арбуз - это символ осени, и осень не за горами. А девушка для меня была символом другой, той, на которую она была похожа, когда оборачивалась на звук открываемой двери. Я не чувствовал вины за эти мысли, в этот момент мне просто было хорошо, и думать ни об обязательствах и ответственности за поступок, ни о будущем не хотелось. Я уже знал, чем все это кончится. Мы пили кофе в ее кухне, под красным кругом абажура, и лицо девушки менялось, потому что абажур чуть подрагивал из-за того же летнего ночного ветра. Край света и тени приходился как раз на лицо девушки, и оно превращалось то в греческую маску, то в бесконечно красивое лицо Анны, то в мертвое, безжизненно-плакатное лицо фотомодели. Мы оба знали, что сейчас будет, и, не теряя времени, в первый раз поцеловались прямо в коридоре. Губы ее были сухи, а дыхание резко, руки прошлись по моему затылку и обхватили плечи. Вдруг она начала падать, и я едва успел подхватить ее. В комнате, где колыхались занавески, где ветер переворачивал какие-то бумаги, забытые на подоконнике, мы упали - сначала мимо кровати, а потом я уже почувствовал себя на этом чудовищном спальном сооружении - огромном, с водяным матрасом, колышущимся, как озеро. Девушка вскрикивала, срывая с себя невидимую в темноте одежду, я следовал за ней, мы разбрасывали одежду вокруг, уже помогая друг другу. Ее крик должен был разбудить весь район, но город спал или делал вид, что спит. Я целовал ее маленькую грудь, проводил губами по коже ключиц и удивлялся ее худобе, которой раньше не замечал под платьем. Она продолжала кричать, крик переходил в визг, и вдруг все вокруг пропало. Я знал, что лежу на склоне холма, рядом с дорогой, в окружении нескольких крестьян. Нам нельзя встать, потому что сверху валится на нас, воет и свистит истребитель. Тогда у людей, существовавших за холмами, не было настоящих штурмовиков, и вот летчик, используя ружейный прицел, вводил истребитель в пике. Сейчас он освободит подвеску, и на нас посыплется родное, русское взрывчатое железо. Вот самолет начал маневрировать, мелькнули его голубое брюхо и два зеленых киля, вот сейчас то, что вывалилось из-под этого брюха, достигнет земли. И я начал орать, вторя визгу, несшемуся с неба... Мы смотрели друг на друга в свете луны, ввалившейся в комнату. Девушка смотрела на меня, опершись на локоть, глаза ее в свете луны горели странным блеском. - Как ты? - спросил я ее. - В жизни с тобой оказалось интереснее. - В жизни? Что значит в жизни? - Я часто занималась этим во сне. С тобой и с другими. Я подумал, что это шутка, и решил поддержать ее: - И с Иткиным тоже? - Да, конечно. Но только он очень кричит, и я часто просыпалась. Поэтому в последнее время я делала это только с тобой. Правда, ты очень неспокойный, иногда ты думаешь о чем-то другом, но после тебя хорошо проснуться и медитировать. Я снова посмотрел в глаза и увидел, что моя подчиненная совершенно безумна. Много чего я пугался в жизни, но теперь мне стало как-то особенно не по себе. - Во снах особый мир, - между тем продолжала она. - Во сне можно даже убить. Это не явь, это сон, и все же со мной такое происходит редко. Я стараюсь не наводить порчу. Потом бывает слишком тяжело, потом спится плохо и трудно медитировать, а после того как я занимаюсь любовью, медитировать хорошо. Словно угадав мой вопрос, а может, и вправду угадав, она сказала: - Нет, наркотиков я не люблю, наркотики - это тоже неправильно. Девушка начала говорить, что она думает о наркотиках вообще. Я смотрел в ее немигающие глаза и слушал правильную речь с овальными, округлыми фразами, речь, которая струилась без выражения. Никто из моих знакомцев не говорил так. Будто религиозная проповедница, одна из тех, что я видел на далеком южном берегу, вела сейчас со мной беседу. Гусев сказал бы о наркотиках не "курить", а "пыхать", знакомые студенты говорили "трава" или называли их тысячей названий. Один из людей, которых я видел, отмыкал затвор и выдыхал едкий конопляный дым в оружие, пока его напарник держал пламягаситель во рту. Это было странно, хотя и технологично, подобно курению "паровозиком". Но это было курение от ужаса, курение, ставшее атрибутом войны, подобно мухоморовому отвару берсеркеров. А женщина, лежавшая рядом со мной, говорила обо всех вещах особенными словами и особенным голосом, будто черная тарелка довоенного репродуктора. Она говорила, что скоро я уеду и там, в некоем другом месте, нужно мне будет делать что-то важное. Теперь я обращал внимание на мелочи, не казавшиеся мне важными. Например, на то, что тело девушки было совершенно сухим, хотя простыни промокли от моего пота. У нее не было ни запаха, ни пота, казалось, что нет и никаких человеческих слабостей, чувств, желаний. Теперь, если она прикасалась ко мне, я чувствовал себя иначе - деталью, зажатой в тисках. Это был не страх, а чувство, похожее на досаду. Я отвечал на ее ласку, но что-то необходимое ушло. Дождавшись того момента, когда она уснет, я стал готовиться покинуть квартиру на окраине, все еще залитую лунным светом. Замок, на мое счастье, оказался английским, закрывался сам. Я тихо прикрыл железную дверь, дождался щелчка и спустился во двор. Во дворе ее дома, около тропинки, по которой я решил сократить дорогу, колодец пел нескончаемую песню подземной воды. Вода была невидима, но слышна, она шелестела внизу, в нескольких метрах от меня и была похожа на воду, которую я слышал на скальных осыпях-курумниках, высушенных солнцем. Ручей так же шелестел под сухими и горячими камнями, но до него было не добраться. Нужно было совершить долгий и утомительный спуск с горы, миновать отвесную стену, чтобы дойти до той воды, которую я искал, а пока терпеть. Поэтому я с тоской слушал этот шум на окраине большого города. Я шел по еще темной улице мимо спящих машин, мимо машин, проснувшихся и хватавших своими жесткими лапами мусорные ящики, поглощавших содержимое этих ящиков, урча и подмигивая при этом желтым глазом. На углу скопления домов, притворившихся улицей, все так же лежали арбузы, похожие в утренней темноте на груду земли из соседней ремонтной траншеи. Только небритые уже спали, один положа голову на другого, а тот, другой, положив голову на арбуз. Они спали, свернувшись калачиками, как бездомные собаки, которые тоже спали тут же, рядом, устроившись, однако, поудобнее - на решетке, откуда валил теплый воздух и тянуло кислым. Небритые люди спали, становясь еще более небритыми, щетина беззвучно отрастала у них на щеках, освещаемая все еще горящей лампой, что раскачивалась теперь иначе, потому что ветер стал утренним, сменил свое направление. Этим начинающимся днем мне снова нужно было уехать на несколько дней, а когда я вернулся, то не обнаружил своей подчиненной. Даже кресло ее куда-то делось из моей комнаты. Я суеверно не стал расспрашивать о девушке Иткина - какое мне в конце концов дело до ее странной жизни и странных желаний? Зато спустя несколько дней по возвращении я неожиданно попал на собрание кавказских людей. Попал я туда не случайно, надо мне было отвезти важные бумаги и убедить одного из этих людей эти бумаги подписать. Были кавказские люди одеты - все как один - в бордовые пиджаки и черные мешковатые брюки и оттого казались похожими на офицеров какой-то латиноамериканской армии. Внезапно все они достали из потайных карманов переносные телефоны, которые тревожно запищали, и черно-бордовые начали произносить в них отрывистые команды на родном языке. Тогда сходство с командным пунктом каких-то неясных стратегических сил стало еще более разительным. Я слушал после казавшегося долгим перерыва их странную речь, состоявшую из одних согласных, и отгонял воспоминание о женщине, которая молится о смерти своих детей - быстрой и безболезненной. "Это другие люди, - убеждал я себя. - Они другие, и у меня нет доказательств того, что они в чем-нибудь виноваты. Если поддаваться воспоминаниям, я буду выдавать прежнюю боль за действительную, и тогда придется жить в придуманном мире. Тогда я буду свидетелем, подкупленным ненавистью". Встретился я и со своими московскими одноклассниками. Теперь они были почти в полном сборе, появились и те люди, которых я не видел со времени окончания школы. Два года, которые я провел вместе с ними, запомнились мне лучше, чем лица этих людей. Один из них, толстяк, сидевший на соседней парте, попросился ко мне ночевать. Он сидел на раскладушке в прокуренной комнате и спрашивал меня с тоской: - Ну, а вот можно жить просто ради денег - ну вот воровать, например? И было понятно, что воспринимает он меня как какое-то духовное начало, как строгого судью его особой жизни. Одноклассник слушал меня и, узнавая мою жизнь, сокрушался: - Такие люди - и не у дел... Но я простился с ним. Несмотря ни на что, я любил этих людей, ну а кого мне было любить? Осень кончалась, сухая и ясная осень, и с большим запозданием полили дожди. А старик все бормотал что-то у меня в коридоре. Разговор, на который намекала моя исчезнувшая подчиненная, состоялся. Иткин вызвал меня к себе, и я в который раз уселся перед его огромным пустым столом. - Вы прилично водите машину? - спросил Иткин. - Да как вам сказать... - ответил я. - Знаете, есть такой старый анекдот: несколько людей разных национальностей спорят о преимуществах своих автомобилей. Американец хвалит "Форд", японец - "Тойоту", француз "Ситроен". Наконец наседают на молчащего русского. Русский мнется и отвечает: - По Москве я перемещаюсь на лучшем в мире транспорте - московском метро, а за границу обычно езжу на танках. Иткин не улыбнулся. - Вы угадали. Только на танках мы туда не доехали. Он объяснил мне, куда не доехали наши танки. Это была та часть немецкой земли, где все еще стояли другие танки - американские. Итак, надо было уезжать, снова ехать в ту страну, в которой я родился. Двигаться в направлении того квадрата топографической карты, что выцветал на моей стене. Видно, я слишком много курил в ту ночь, ночь после разговора с Иткиным - и все на пустой желудок. Много вокруг меня стало независимых государств. Заграница приближалась к моему дому с каждым годом, и мои нефтяные поездки давно стали загранкомандировками. Надо было тоже ехать, только в иную сторону, к другим иностранцам, в большую и богатую европейскую страну. Теперь моя любовь к путешествиям приобрела совсем другое свойство - в дороге можно рассматривать пейзаж, тщательно его запоминая. Только записи мои были иные, чем прежде. В них не было общей темы, мысли расползались, но и это было хорошо. Я знал, что вернусь в свою страну, где можно любить и ненавидеть, где важно каждое сказанное слово и воздух пропитан болью нового времени. Так же, как изучали когда-то тоскующего Редиса аэродромные таможенники, меня - через месяц или чуть больше - будут так же изучать другие, а может, те же самые. Я вспомнил, как давным-давно, в совсем другой жизни, ехал в поезде обратно на Родину и будили меня сумасшедшие торговые поляки истошными криками: - Очки-часы! Кричали они это, делая все мыслимые ошибки в ударениях. Родина моя теперь уменьшилась - на несколько часов езды в эту сторону. Отчего-то я подумал об отце и подумал спокойно о том, что вот хорошо, что он ушел вовремя. Как всегда, тщательно все обдумав, разобрав все бумаги, уничтожив те из них, которые считал заслуживающими того, отец достал из сейфа наградной, дареный еще Серовым пистолет, и сделал свое дело. Мы не были никогда с ним близки, и только сейчас я понял, как мне не хватает его в этом мире. Впрочем, он бы вряд ли обрадовался моей нынешней жизни. Все происходит вовремя. Это была несколько циничная мысль, но я думаю, что он бы не обиделся. Надо уезжать. Но перед отъездом я еще увидел свою бывшую жену. Она была счастлива. Мы случайно встретились на улице, и несколько секунд я любовался ею - так красиво она шла, раздвигая коленями летнее платье. Стоя посреди тротуара, мы перебрасывались ничего не значащими фразами, а люди обходили нас, не соприкасаясь. В руках она держала одну из тех странных черных папок с золотой окантовкой, которые выдают деловую женщину. - Да, - сказал я про себя, - скоро я сношу все свои вещи, подаренные тобой. А я ношу вещи долго, и приведенное выше обстоятельство что-нибудь да значит. Итак, пройдет какое-то время, и нас перестанет связывать даже одежда. Попрощавшись, я шел по улице, будто оцепенев, и вспоминал ее лицо, которое всегда буду помнить. Перестану ли я любить ее? Я никак не мог разобраться в своих чувствах. Или, думал я, любовь не уходит, а просто новые люди попадают под ее облучение, а те, кого ты любил раньше, делают шаг назад, не уходя насовсем. Придя домой, я стал писать, но не историю городского мальчика, а очередное письмо в Германию. Я писал о том, как старик кормит голубей, и что никто ему не звонит. Я размышлял о голубях на бумаге и снова приходил к выводу, что голубь - очень удобная птица. Однажды он улетит и не вернется, и старику это будет легче, чем узнать о его смерти. И еще я писал об уличных музыкантах, о том, что теперь, летом, можно идти по городу, попадая из одной мелодии в другую. Внезапно мне позвонил Багиров, и мы договорились встретиться этим же вечером. Он похудел, и в глазах моего друга появился недобрый огонек. Удивительно, что Багиров изменил своему щегольству в одежде. Теперь она была проста и неброска. Темнело. Мы шли по улице Горького, ставшей Тверской, и Багиров с ненавистью смотрел на уличных проституток и их сутенеров. Дело в том, что рядом с моим домом, в маленьком дворике, было у проституток гнездо, и каждый вечер сутенеры собирали их там. Сутенеры были при деле, они осматривали своих подопечных, как командир осматривает солдат на плацу - подшит ли воротничок, начищены ли сапоги, и так же, как командир на построении, давали наряды на работу. Меня эта процедура скорее веселила, иногда я даже здоровался с некоторыми девушками, когда шел слишком поздно домой, и, разумеется, когда рядом с ними не было их хозяев. Ненависть Багирова меня удивила. - У тебя злой взгляд. Раньше, когда ты сидел в ларьке, ты не был таким бешеным. - Насмотрелся. Я вспомнил старика, продававшего свистульки на южной набережной, добродушного поклонника публичных казней, и открыл, что взгляд Багирова стал в точности таким же, как взгляд свистулечника. Мы пришли ко мне и тихо, потому что мой хозяин уже спал, начали вместо водки пить плохой, но, что его извиняло, заваренный, как деготь, чай. Затылок Багирова уперся в коричневый край Памира. Все так же горел мертвенный хирургический свет за моим окном, сочилась вода из крана. - Нечего говорить про потерянное поколение, нужно делать дело, - говорил Багиров. - Какое дело, сначала определись. Всю дрянь, которую люди плодят, обычно прикрывают этим словом. Дело... А что такое дело? - Ты знаешь, я вернулся в армию, - сказал он, посмотрев мне в глаза. И, помедлив, прибавил: - Ну, не совсем в армию, но это неважно. По коридору зашаркал проснувшийся старик и, пожурчав в туалете, отправился в обратный путь. Что значило "не совсем в армию", я не понял, а он все равно бы не рассказал. Но все же Багиров вернулся в армию. Что теперь с ним будет, непонятно. Я слушал его внимательно, потому что это был вариант моей судьбы. И Багиров говорил об этом нашем общем отрезке жизни. - Я не понимаю тех офицеров, кто сейчас жалуется на безденежье. В присяге, которую мы давали, было все сказано о тяготах и лишениях. Наша профессия была - умирать, и нас об этом предупредили. А теперь эти люди жалуются, что у них нет квартир. - Умирать - за что? - спросил я. - Умирать по приказу государства. Это неважно, за что. - Ты не хуже меня понимаешь, что умирали наши с тобой друзья за очень разные вещи, и за всякую дрянь в том числе, и в конечном итоге... - Ты ничего не понимаешь! Ты говоришь о военном чиновнике, человеке, который выезжает на маневры к восьми и возвращается домой к ужину, а я говорю тебе о воинах. Я вспомнил нашего инструктора по рукопашному бою, который говорил: "Если перед самураем лежит несколько дорог, то он выбирает тот путь, который ведет к смерти". - Это все очень красиво, - заметил я, - но помни, что мы с тобой одиноки, и нечего нам терять. А чем виноваты офицерские жены? - Они вышли замуж за воинов. - А дети? Он пропустил мой вопрос и продолжил: - Каждый должен быть на своем месте. Я буду на своем. - Не страшно? - Не страшно. Мне все зачли. И звание тоже. Но я знал, что все же ему страшно, потому что мы служили в другой армии другого времени, и с тех пор два раза успела поменяться форма. Наверное, теперь эта форма стала красивее, отчего-то все связанное с войной кажется красивым. До первой крови, разумеется. И теперь Багиров хотел возвращения в прошлую жизнь. Армия влекла его, он считал, что она застоялась. Солдаты сходились с крестьянками, сажали капусту. А сажать капусту было позволено лишь крестьянам да одному отставному римскому императору. Остальные императоры не могут менять свою жизнь. И солдаты не вправе менять свою жизнь. Только естественным продолжением рассуждений Багирова должно быть приказание воинам время от времени убивать кого-нибудь. - Все не так просто, все не так просто. Помнишь нашу присягу, я, например, помню ее наизусть - "Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, вступая в ряды Вооруженных Сил, принимаю присягу и торжественно клянусь быть честным, дисциплинированным и бдительным воином, строго хранить военную и государственную тайну..." Я уже не гражданин этого государства, его просто нет, нет ни Советской Родины, ни Советского Правительства. Жизнь освободила меня от этой присяги, а присягают единожды. И я благодарен жизни за то, что не надо ни убивать, ни умирать по этому поводу. Сейчас ты скажешь, что нельзя умирать за славу, а нужно - за идею. Это вранье. Умирать вообще не нужно, нужно жить. Знаешь, я чувствую большую неправду, разлитую в воздухе, а где источник - мне неизвестно. Видимо, эта зараза - во всех нас, и что делать - непонятно. - Что делать - понятно, - веско ответил Багиров. - Наш путь - путь воинов, и если ты не признаешься себе в этом, то только отдаляешь свой выбор. В расстегнутом вороте рубашки была видна цепочка, а на ней - смертный медальон, коричневая пластинка, с чужой фамилией и номером части, в которой он никогда не служил. Медальон был десантный, даже с надписью по-английски "airborn troops", и зачем он таскал его с собой, я не понимал. Кажется, он махнулся с кем-то этим медальоном, подобно тому, как менялись в старину нательными крестами. Но и в этом я был не уверен. Медальон смертника. Я отогнал от себя этот образ. - А ты не пробовал снова начать писать, ну там стихи... - спросил я невпопад и сразу же понял, что сделал ошибку. Этого не надо было спрашивать, это было у него больное место. И мы заговорили о женщинах. - Отношения с бывшей женой должны быть похожи на самурайский меч - так же холодны и так же блестящи, - говорил он, затягиваясь длинной сигаретой. Тонкие ноздри Багирова ловили только что выпущенный дым. "Пижон, навсегда пижон, - подумал я. - Хотя есть у тебя своя правда. Но пока она - не моя. И снова, но уже про себя, я подумал, что не стоит умирать ни для чего - ни для денег, ни для Чашина, ни для государства. Надо жить, и никто не может посоветовать - как". А потом я снова вспомнил о своей жене: "И все же я не могу ее ни с кем делить". Спали мы недолго, Багирову нужно было куда-то, и я не спрашивал, куда. Мы вышли в жаркое летнее утро, наполненное шумом машин и грохотом отбойных молотков. Но жара уходила, через несколько дней появились на улицах девочки в белых фартучках, несущие цветы, настал прохладный сентябрь. Однако и он подошел к концу. Я обнаглел окончательно и снова попросил недельный отпуск. Хозяин мой скривился, но промолчал. "Он боится меня, - недоумевал я, - но почему? Другой бы давно меня выгнал. Ну да ладно, не мое это дело". Я поехал за клюквой - это так называлось. Между Москвой и Питером, сойдя с поезда, я долго шел к клюквенным болотам. Сначала стояли ясные дни, потом парило, а затем начались дожди. Несмотря на это, торфяники курились, потому что внутренние пожары жили где-то под поверхностью. В пропитанном водой воздухе стоял не то дым, не то пар. Я со своими неблизкими знакомцами жил в палатках на краю огромного болота. Ведра и канистры наполнялись твердыми, еще розовыми, а не красными ягодами. Кто-то ходил за грибами, а я путешествовал по лесам - до далеких озер и обратно, по заброшенным дорогам к заброшенным деревням... Дождь время от времени загонял меня в пустой умирающий дом или под большое дерево. "Если вам дорога жизнь, держитесь подальше от торфяных болот", - бормотал я про себя... "Если вам дорога жизнь... Ни черта, откуда я знаю, что мне дорого". В последний день моей жизни на болоте сборщики начали пить непривычно рано, у костра пели, и девушка, освещенная бликами, плясала, заводя руки за голову... Ночь сочилась дождем, водка не пьянила, а в темноте, передаваясь из рук в руки, кочевали кружки и неизвестная, неожиданная еда. Товарищ мой тронул меня за рукав и позвал пить в чужую палатку. Мы легли, касаясь головами мокрого потолка. Потом к нам пришли две девушки - какая-то студентка и та, танцевавшая. Еще кто-то вполз ужом и устроился на моих ногах. Пить было неудобно, но еще неудобнее было разливать. Впрочем, все устроилось, выпившие свое ушли, и только один, оставшись, заснул, уткнувшись носом в мокрую стенку. Девушка тоже осталась и, будто снова танцуя, завела руки за голову. Я бережно обнял ее, и мы начали изучать друг друга - как двое родных после долгой разлуки. Смолкли уже все звуки в лесу, только мерно шел дождь, журчала вода, стекая в банку с полога. Несколько раз я забывался беспокойным сном, и тогда девушка будила меня, целуя. Потом заснула она, но тут же проснулась и лишь крепче прижалась ко мне. Я баюкал ее и говорил, что мой cтарик был бы рад с ней познакомиться. Я рассказывал ей про старика, про то, как он кормит голубей, и с тоской понимал, что уже забыл лицо своей подруги. Светало, и надо было отправляться в неблизкий путь к железной дороге. Я напился холодного чая и, закинув рюкзак за спину, двинулся сквозь мокрые кусты. Чтобы сократить путь, я перешел реку вброд. Вода поднялась, и все: речка, болота, лужи - набухло ею, и изменилась сама топография места. Лишь кое-где земля по-прежнему курилась белесым паром. Но вот я услышал шум дизельного поезда и понял, что вышел к разъезду. Сквозь полуоткрытую дверь я видел край комнаты и кровать моего хозяина. Вот, думал я, мой старик. Мой старик лежит, как убитый солдат. Эта ассоциация была тем более уместна, поскольку набухала новая война. К возне одинаковых, похожих, как похожи близнецы - собственно, они и были близнецами, родившимися на одних и тех же заводах, - грузино-абхазских и армяно-азербайджанских самоходок добавилась такая же возня - в Чечне. Я думал о Багирове и мысленно говорил с ним: "Ты совершенно прав, - думал я, - рассуждая о красоте военной техники. Я ее тоже люблю, ведь это наша судьба". Мне больше всего нравятся вертолеты. Я всегда зачарованно смотрел, слишком зачарованно и удивленно для настоящего воина, на то, как они раскручивают винты, как наклоняются вперед, ложась на курс. Я представляю, как взрываются порции топлива в цилиндрах их двигателей, как мечутся в них поршни, как раскручиваются весла лопастей. Вот они несут, прижатые к бокам, свои многоствольные пулеметы. Я любил это зрелище, хотя однажды такие же хищные птицы кружили надо мной и несколькими крестьянами, и ничего хорошего ждать от них не приходилось. Они сходились и расходились, а потом, видимо, решив, что мы слишком мелкая цель для них, ушли мимо холмов, оставив нас жить. Они созданы для убийства, и поэтому они красивы. Ничто, кроме смерти, не может зачаровать человека. Ничего, кроме смерти, не может заставить его думать о красоте... Однако, Багиров, говорил я ему, кто знает рецепт борьбы со злом, кто знает смысл войны, покажи мне его. Убитый твой ровесник приходит ко мне во снах, и он тоже не знает этого главного смысла. Даже если ты скажешь, что смысл кроется в уличной музыке, зажатой между коробкой с ассигнациями и стеной перехода, - я поверю тебе. Но ты все время говоришь о смысле боевых машин. Проходя по подземному переходу на Тверской, я снова встретил маленьких латиноамериканских человечков. Они все так же сосредоточенно трогали струны и, видимо, уже заплатили своим рэкетирам. Их дудки и скрипки мучали меня, и оттого поспешил я прочь. * * * Кафе, наверное, как-то называлось, но для меня оно называлось "У Гого" - по имени хозяйки. В этом маленьком кафе, где рядом со мной сидели греки, орал мне в ухо пьяный югослав, в этом маленьком кафе, которое было больше похоже на притон, я думал о том, что моя жизнь повернула совсем в другую сторону. В этом кафе я внезапно обнаружил, что спутники мои - впрочем, нет, просто прежние знакомцы - исчезли. Лишь Геворг приходил ко мне во снах - впрочем, все реже и реже. Больше никто не напоминал мне о прежней жизни. Звонить в Германию дорого, а писать мои знакомые не привыкли. Я пил плохое и дорогое немецкое пиво под греческие песни, а приходили турки-гастарбайтеры, а может, это были курды. Я не мог их отличить, несмотря на то, что подружился с несколькими турками и ходил даже к ним в квартал, чего делать не следовало. Один из турок хотел мне подарить пистолет, потом решил продать, а потом внезапно отошел в сторону и пропал навсегда. Я жил не по чину, как сказал мне один человек в далекой от меня теперь южной республике, и вовсе не нужно мне было сидеть в этом кафе и смотреть, как мелкие русские мафиози приходят и уходят, бренча россыпями немецких марок в карманах. Впрочем, русских было здесь предостаточно - торговцев, челноков, просто нищих. Видел я и крупных мафиози, но, конечно, не в таких кабаках, не в иных местах, уже совсем притонах, например, в фальшивом китайском ресторанчике "Гонконг", что стоял на углу моей улицы, где китайцев изображают одинаково плохо говорящие на всех языках мира вьетнамцы, не на вокзалах Deutsche Bahn, откуда электрички стартуют, сразу набирая скорость, и несутся потом мимо зеленых зимних полей. Новые русские сидели за столиками дорогих ресторанов через границу в Лозанне и Баден-Бадене, но нужно мне было видеть и их, жать их душистые мягкие руки и курить с ними бесчисленные сигареты. Поэтому гардероб мой обновлялся, ведь встречали меня и провожали по одежке. Зимы не было. Снег я видел только у стены старого замка, куда приехал на одну встречу. В замке было холодно, как в морозильнике. Когда я вышел оттуда, то долго согревался на зимнем солнышке. Напарник мой сидел в машине, как нахохлившаяся злобная птица в своем гнезде. Человек, который нам был нужен, запаздывал, сохранив привычки нашего с ним Отечества. И наша нужда в нем, и наше здесь существование казались мне ненастоящими, как кучка грязного снега у стены. Однако за это общение мне платили деньги, и для получения этих денег приходилось сидеть вовсе не в кафе, а в крохотной конторе, где кроме меня работала лишь одна молчаливая женщина из переселенцев. По факсу я получал указания от Иткина, иногда отправлял ему отчеты, без которых он, по моему мнению, мог вполне обойтись. Я отвечал на факсы, идущие из Москвы, и отправлял свои - дескать, все нормально, трубы получены, столько-то метров таких и столько-то метров таких. Я возил бумаги, передавал загадочные пакеты, встречал и провожал незнакомых людей. Вновь я на немецкой земле. Все шло понятным образом, только теперь вместо Peilstation1 и Kampfaufgabe2 в моих текстах были Zдhlungsfдhig и die Rьckzдhlung.3 Я думал о женщине, которую искал столько времени, и понимал, что сознательно отдаляю момент встречи с ней. Она стала для меня символом настоящей жизни, а встреча с ней - целью. Вот, думал я, цель будет достигнута, и меня постигнет несчастье. Ведь, придумывая человека, начинаешь ждать от него большего, чем он может тебе дать. Да я и сам не знал, чего я хочу от этой женщины. Еще я думал о старике, и что-то давило мне на сердце. Мой отец уже никогда не станет таким стариком. А именно таким, наверное, был бы, если б состарился. И, одинокий, ходил бы по пустой квартире - а я был бы далеко. Вновь крутился в моей голове старый фильм, и полковник говорил мне: какой ты солдат, ты просто мальчик, мальчик, которого послали убивать. Я был мальчиком без отца, и не было у меня никого. Я выпал из строя и отстал от колонны. Время от времени я набирал длинный номер, который давно выучил, чтобы услышать ее голос, записанный на пленку автоответчика: "К сожалению", "простите", "извините", "очень сожалею", "перезвоните позднее", "оставьте свой номер телефона, спасибо". Я уже знал наизусть не только эти записанные на мертвую пленку фразы, но и интонацию, посторонние звуки и шумы, которые случайно попали на пленку. Я жил в пригороде большого города, в центре которого жила она. Наша встреча должна состояться, и я в это верил. Но, несмотря на веру и ожидание, я не решался прямо приехать к ней домой или уж по крайней мере звонить каждые полчаса. И вот я шел в маленькое кафе и слушал греческие песни. А в моей стране война разгоралась. Су-27 бомбили что-то в Чечне, на другой границе тоже было неспокойно. Летели другие самолеты, уже транспортные Ил-76, к Душанбе, к той земле, где стояла вдали от родины 201-я дивизия, зарывшаяся в таджикскую землю. По слухам, раньше там воровали сухпай да выдавали денежное довольствие старыми рублями. Теперь ниточка, связывавшая меня с Таджикистаном, оборвалась, и некому мне было рассказать, что там, как там, как идут конвои от Куляба до границы. Сейчас настала зима, война замерзла, замерла на несколько месяцев, чтобы потом отогреться свежей кровью, чтобы двинуть "Вовчиков" вперед, а "Юрчиков" назад, и наоборот. Одни были оппозицией, а другие - правительственными войсками или же наоборот. Все смешалось в тех горах. А сейчас, зимой, лишь бегали вокруг частей мальчишки-бачаи, крича: "Шана, шана!" А шана - это гашиш, мухоморовый отвар для новых берсеркеров. Мне это показывали по телевизору вперемешку с полуголыми глупыми бабами. Наше телевидение было честнее - бабы были просто голые и не всегда глупые. Проблемы немецких политиков и их соседей по сравнению с войной в горах казались пустыми. Я смотрел телевизор и видел словенского чиновника, который жаловался на проблемы с тремя тысячами итальянцев, живущих в Словении. Они не бегали по горам с автоматами, о них нужно было просто заботиться. А я сидел в немецком кафе, где пили не кофе, а пиво те самые словенцы, где ходили, скрипя кожей, русские бандиты. Грек-хозяин при мне наклонился над раковиной и опустил в грязную мыльную воду, между стаканов и кружек компакт-диски. Он принялся мыть их губкой тщательно и аккуратно, но все же это создавало для меня какое-то бликующее и радужное веселье вокруг стойки, состоящее из бульканья воды, запаха табачного дыма и бряканья загадочных пищевых инструментов - блестящих, почти хирургических. Зачем грек мыл компакты в мыльной воде вместе с пивными кружками, мне было непонятно. Но, стало быть, это было нужно, как и мое сидение здесь, в узком пространстве кабачка, наполненного греческой, немецкой и иной речью. Однажды приснился мне странный и страшный сон про какое-то несчастье, про скрежет и лязг, раздирающий человеческое тело, и вот я, еле сопротивляясь наваждению кошмара, вспомнил, что если рассказать кому-то сон, то он не сбудется, начал пересказывать этот сон какому-то жучку или паучку, которого видел краем глаза: "Слышишь, жучок...". Я вернулся в свой офис и опять начал шелестеть бумагами. Это занятие было честным, и я полюбил его - как игру. Чем-то оно напоминало игровой автомат, где перед тобой вылезают из дырок резиновые болваны, и надо стучать по этим болванам, загоняя их обратно. Сообщения появлялись неожиданно, и надо было успеть передать их кому-то, утрясти и ожидать новых. Выйдя из конторы в середине дня, я стал прогуливаться по городу - неожиданно бесцельно. Я сам удивился этому - ведь именно сейчас я должен был звонить кому-то или сам ждать звонков. Моросил зимний дождик, а по парку гуляли старички и старухи в плащах и под зонтиками. Потом дождик перестал, и я принялся разглядывать черную поверхность пруда. И тут я увидел ее. Анна медленно шла по дорожке. Я внимательно всматривался в то, как она ступает по крупному песку, и изучал ее лицо, кисти рук, высовывающиЧитать дальше
Тёмная тема
Сбросить

Интервал:

Закладка:

Сделать


Владимир Березин читать все книги автора по порядку

Владимир Березин - все книги автора в одном месте читать по порядку полные версии на сайте онлайн библиотеки LibKing.




Свидетель отзывы


Отзывы читателей о книге Свидетель, автор: Владимир Березин. Читайте комментарии и мнения людей о произведении.


Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв или расскажите друзьям

Напишите свой комментарий
x