Юрий Казаков - Долгие крики [северный дневник]
- Название:Долгие крики [северный дневник]
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Художественная литература
- Год:1977
- Город:Москва
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Юрий Казаков - Долгие крики [северный дневник] краткое содержание
Долгие крики [северный дневник] - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
— Стойте! — кричу я. — Дайте снять, не бейте!
У меня киноаппарат, вокруг меня высокой стеной сети невода, колья, заходящее солнце, море вдали, море под ногами, напряженные фигуры рыбаков в мокрых сапогах внутри невода, а в мелкой воде кругом — кипение, и плеск, и брызги в лицо.
Попалось на этот раз много горбуши и несколько крупных семг. Семги стоят спокойно, как бы недоуменно; и только, когда наклонишься к ней, она мощным ударом хвоста окатывает тебя с головы до ног и отпрыгивает на несколько метров. Зато что творится с горбушами! Они пересекают по многу раз небольшое пространство невода, вздымая темными спинами каскады переламывающейся воды, они обезумели от ужаса и отчаяния, бьются и кидаются на сеть.
Я торопливо снимаю, стараясь, чтобы брызги не попали в объектив, рыбаки, не выдержав, начинают чекушить рыбу, ударяют ее раз за разом по голове, и рыба покорно сникает, но тут же из-под сапог у них вырывается другая, и разом еще живые рыбы приходят в движение, шипение и плеск стоит невероятный, и кричат хищно, и кружат, и нервно садятся на колья над нами чайки.
Титов затаптывает окурок и смотрит на горбушу.
— Горбуша у нас новая рыба. Эта рыба глупая, походов у ней нету, так дуром и валит. Вкусная рыба, да вот пока не позволяют ее сдавать — и плана ее нету, — велят выпускать.
— Чего же не выпускаете? — спрашиваю.
— Так и выпускаем, когда много ее зайдет. А когда мало, так для себя берем, да и то если какая побьется или хомут себе сделает (долгое время помучится в ячее сети), куда ж ее выпускать, все одно погибнет…
(Я узнал потом, что несколько лет назад в реках Кольского полуострова была произведена инкубация оплодотворенной икры горбуши, привезенной из низовьев Амура. Мальки скатились в Баренцево море, оттуда на другой год пришли в Белое, разошлись по всем его берегам, выбирая себе места, исследуя рельеф дна. Чувствует она здесь себя превосходно, во всяком случае в той, которая попалась в невод, не было заметно ни малейших признаков вялости — наоборот, очень крепкая, стремительная и большая уже рыба.)
— Дурная она, — опять повторяет Титов.
Это он потому так говорит, что горбуша не акклиматизировалась окончательно и не выработала себе «походов», как семга.
Солнце уже коснулось горизонта и красно, красно… Чайки поднимаются над пустым неводом, держатся некоторое, время неподвижно на раскинутых крыльях и тяжело садятся на колья.
Начался прилив. Волны шумят значительно ближе, и в неводе опять вода, скоро она совсем покроет его, и там, где теперь песок и я, ночью будут ходить семги, натыкаться на сеть, идти вдоль нее в сторону моря, стараясь ее обогнуть, и будут попадать в горло невода и кружиться, кружиться там, бессильно и настойчиво, в поисках выхода, пока вода снова не спадет и не придут рыбаки и не станут их бить и класть в корзину.
Солнце наконец садится. Долго и мертво мерцает оно последней искрой, верхним своим окончанием, и я все смотрю на него в бинокль, даже руки начинают дрожать, — и эта последняя искра коричневеет и гаснет. Остается одно остывающее небо на том месте, гряда прозрачных облаков и широкая краснота. Остается космический свет над головой, остается белая ночь с тишиной, с безветрием, со слабым ропотом волн приближающегося моря.
Я иду в избу. Все полегли на лежанках, накрылись чем-то, хотят заснуть, но не спят еще. А у светлого окна сидит Титов с уже остывшим пуншиком и, завидев меня, начинает опять говорить про зверя и этим самым как бы и про свою жизнь, прошедшую на этом берегу.
— Тюлень, — бормочет он сонно. — Тюлень… тюлень… Первый тюлень, который родился, дите, на ладошке поместится, — это тебе зеленец. Зеленец это… зеленец…
А потом он белеет, шкурка-то белеет, и называется тогда белёк, тоже маленький, белёк-то, а глаза как луковица, большие да черные дак…
А потом белая шерсть сходит, показывается черная, а так еще вроде серая — она, шерсть-ти серая, и называм мы его хохляк… Хохляк, сказать тебе…
Потом пятнышки идут по ней, по тюлешке-ти, и это у нас серка, серочка… И это все происходит на первый год круговращенья.
А на другой год он, тюлень-ти, большой-большо-о-ой… И называется серун… А? Ха-ха-ха… Серун… А на третий свой год самый настоящий лысун. Понял ты? Не серун — лысу-ун! Лысун, а самка — утельга. Утельга…
Длится ночь, давно спит Пульхерия Еремеевна, и милое во сне у нее лицо, давно спят все, дальние кошки заливаются водой, и чайки, совсем черные на светлом, сонно поднимаются, и летят к нам, и рассаживаются на обрывистом берегу, на торчком стоящих бревнах, и снова засыпают.
— Я не сплю ночью-ти, нэ сплю! — говорил нам раньше Титов.
— Не спит, не спит! — подтверждала и Пульхерия Еремеевна.
— На час глаза смежу и опять все гляжу, какая погода, ветер какой, — говорил радостно Титов, вроде бы гордясь такой своей способностью.
И когда мы все разлеглись и места не было где лечь, но мы все-таки предлагали ему:
— Ложись, дядя, ложись! — Он в ответ бормотал:
— Спите, спите… Я не сплю, я так посижу, пуншик вот и линя… Пятеро нас на тоне-то, да сейчас квартальный план перевыполнили, покосы начались, рыбаков всех сняли дак, вдвоем мы теперь с девушкой вот, с Пульхерией Еремеевной, вдвоем… Какой сон, не сплю, сижу у окна, на море все гляжу…
А теперь и он заснул, тяжело, голову на стол, лицо беспомощное, похрапывает, тепло в избе, свет из окон. Беспокоит это, думается о чем-то. А Титов спит крепко и сны, наверное, видит. Какие ему сны снятся?
Утром опять солнце, опять мелеет море и уходит, обнажая песчаный берег, и невод. И в неводе снова плеск и шум, солнечные брызги, и среди брызг и плеска — рыбаки в мокрых одеждах, с мокрыми палками в руках. И бьют, бьют, чекушат, усыпляют рыбу, стаскивают в корзины, на носилки…
А еще через час заходит в дом ранний гость, глухонемой с лицом Иванушки-дурачка, с прелестной радостной улыбкой, от которой расплывается у него нос. Жестами, мычанием, лицом, на котором горечь и боль утраты, показывает, как горят и горят леса где-то на юге, и как дым застилает солнце, и как самолеты летают тушить, но неудачно.
Потом заходит небрежный парень-возчик с холодильника, с рыбоприемного пункта. Его угощают семгой, морошкой, но он где-то раньше, наверное, наелся, ковырнул только, посидел, пошутил. И начали грузить на лошадь выловленную рыбу, недавно так яростно бившуюся, прошедшую перед этим тысячи миль, побывавшую в каких-то глубинах, в тайне, а теперь беспомощную, мертвую, но еще гибкую и свежую, которая через какой-нибудь час успокоится в чанах с рассолом, во тьме, на льду. Через час вынут у нее жабры, сделают на брюхе два «кармана», осмотрят, ощупают, взвесят, запишут за этой тоней, за Титовым и Пульхерией Еремеевной. А потом она будет солиться, плавать во тьме, будто бы в родной своей стихии, выдерживаться твердой, как полено, от холода, пока не уложат ее и тысячи ей подобных в огромные бочки килограммов по триста — четыреста тесным рядом, кругом, спиной книзу, брюхом кверху, не забьют и не погрузят на пароход и не пойдет она в Архангельск, где ее снова пересортируют и снова забьют, чтобы отправить дальше, в Москву и сотни разных городов — наших и иностранных. И будет, наконец, лежать она в витринах гастрономических магазинов, освещенная люминесцентными лампами, чернея спиной, серебрясь боками и нежно рдея срезом, сочась янтарным соком за прохладным стеклом.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: