Борис Пильняк - Том 2. Машины и волки
- Название:Том 2. Машины и волки
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Терра - Книжный клуб
- Год:2003
- Город:Москва
- ISBN:5-275-00774-4, 5-275-00727-2
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Борис Пильняк - Том 2. Машины и волки краткое содержание
Борис Андреевич Пильняк (1894–1938) — известный русский писатель 20–30 годов XX века, родоначальник одного из авангардных направлений в литературе. В годы репрессий был расстрелян. Предлагаемое Собрание сочинений писателя является первым, после десятилетий запрета, многотомным изданием его наследия, в которое вошли, в основном, все, восстановленные от купюр и искажений, произведения автора.
Во второй том Собрания сочинений вошел роман «Машины и волки», повести и рассказы.
К сожалению, в романе «Машины и волки» отсутствует небольшая часть текста.
http://ruslit.traumlibrary.net
Том 2. Машины и волки - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
— Надя, сейчас у обрыва меня поцеловал Павел. Я его люблю.
У Надежды, — нет, не ревность, не оскорбленность женщины, — любовь к сестре, тоска по чистоте, по правде, по целомудрию, по попираемой кем-то — какой-то — справедливости — сжали сердце и кинули ее к Лизе — в об'ятия, в слезы
а — в —
с
Нет, не Россия. Конечно культура, страшная, чужая, — публичный дом в пятьсот лет, за стеной, у Толстой Маргариты и Тонкого Фауста. Внизу у печки, еще хранятся медные крюки для рыцарских сапог. В «Черном Вороне» — была же, была шведская гильдейская харчевня.
— Над городом метель. В публичном доме тепло. Здесь — богема теперь, вместо прежних рыцарей. Две девушки и два русских офицера разделись донага и танцуют голые ту-стэп: голые женщины всегда кажутся слишком коротконогими, мужчины костлявы. Музыки нет, другие сидят за ликером и пивом, воют мотив ту-стэпа и хлопают в ладоши, — там, где надо хлопать смычком по пюпитру. Час уже глубок, много за полночь. — Иногда по каменной лестнице в стене, парами уходят наверх. Поэт на столе читает стихи. И народу, в сущности, немного, — в сущности, сиротливо, — и видно, как алкоголь — старинным рыцарем, в ботфортах — бродит, спотыкаясь, по сводчатому, несветлому залу. — Ротмистр Тензигольский сидит у стола молча, пьет упорно, невесело, глаза обветрены — и только ветрами, и ноги трудились в обветривании. Местный поэт с русским поэтом весело спорят о фреккен из «Черного Ворона», — русский поэт, на пари заберется сегодня ночью к ней: к сожалению, он не учитывает что в «Черный Ворон», вернется он не ночью, а утром, после кофе у Фрайшнера. — Николай Расторов, еще с вечера угодил в этот дом, с горя должно быть, — и как-то случайно уснул возле девушки: в нижней рубашке, в помочах, в галифе и женских туфлях на ногах, он спускается сверху, смотрит угрюмо на голоспинных и голоживотых четверых танцующих, подходит к поэтам и говорит:
— Ну, и чорт. Это тебе не Россия. Заснул у девки, а карманы — не чистили. Честность. — Сплошной какой-то пуп-дом. Я успел тут со всеми перепиться — и на ты, и на мы, и на брудер-матер. Не могу. Собираюсь теперь снова выпить на вы послать всех ко — е — вангелейшей матери и вернуться в Москву. Не могу, — самое главное: контр-разведка. Затравили меня большевиком. Честность…
— Ну, и чорт с тобой, — брось, выпей вот. На все — наплевать. — Даешь водки.
Ротмистр Тензигольский встает медленно, — трезвея, должно быть, всползая вверх по изразцам печи, — ротмистр царапает затылок о крюк для ботфортов, глаза ротмистра — растеряны, жалки, как головы галчат с разинутыми ртами.
— Сын — Николай…
И у Николая Расторова — на голове галченка: — тоже два галченка глаз, удивленных миру и бытию.
— О — отец?.. Папа. —
— Утром в публичном доме, в третьем этаже, в маленькой каменной комнате, как стойло, — желтый свет. Здесь за пятьсот лет протомились днями в желтом свете тысячи девушек. В каменной комнате — нет девушки, здесь утром просыпаются двое, отец и сын. Они шепчутся тихо.
— Когда наступала северо-западная армия я ушел вместе с ней из Пскова. Запомни, — губернатор Расторов убит, мертв, его нет, а я — ротмистр Тензигольский, Петр Андреевич. Запомни. — Что же, мать голодает, все по прежнему на Новинском у Плеваки? — А ты, ты — в че-ке работаешь, чекист?
— Тише… Нет, не в чеке, я агент комминтерна, брось об этом. Мать ничего, не голодает. О тебе не имели сведений два года.
— Ты что же, — большевик?
— Брось об этом говорить, папа. Сестра Ольга с мужем ушла через Румынию, — не слыхал, где она?
— Оля, — дочка?.. — о, Господи.
Пятьсот лет публичному дому — конечно, культура, почти мистика. Шопот тих. Свет — мутен. Два человека лежат на перине, голова к голове. Четыре галченка воспаленных глаз, должно-быть, умерли —
Ночь. И в «Черном Вороне», в тридцать девятом номере — то-же двое: Лоллий Львович Кронидов и князь Павел Павлович Трубецкой. В «Черном Вороне» тихо. Оркестр внизу перестал обнажаться, только воют балтийские ветры, седые, должно-быть. Лоллий — в сером халатике, и из халата клинышком торчит лицо, с бородою — тоже клинышком. Князь исповедывается перед протопопом Аввакумом, князь рассказывает о Лизе Калитиной, о парижских фотографиях, о каком-то конном заводе в России. —
…Где-то в России купеческий стоял дом — домовина — в замках, в заборах, в строгости, светил ночам — за плавающих и путешествующих — лампадами. Этот дом погиб в русскую революцию: сначала из него повезли сундуки с барахлом (и вместе с барахлом ушли купцы в сюртуках до щиколоток), над домом повиснул красный флаг и висли на воротах вывески — социального обеспечения, социальной культуры, чтоб предпоследним быть женотделу (отделу женщин, то-есть), — последним — казармам, — и чтоб дому остаться, выкинутому в ненадобность, чтоб смолкнуть кладбищенски дому: дом раскорячился, лопнул, обалдел, все деревянное в доме сгорело для утепления, ворота ощерились в сучьи, — дом таращился, как запаленная лошадь
— И нет: — это не дом в русской разрухе, — это душа Лоллия Львовича в «Черном Вороне», ночью. — Но в запаленном, как лошадь, каменном доме, — горит лампада:
— В великий пост в России — в сумерки, когда перезванивают великопостно колокола и хрустнут ручьи под ногами, — как в июне в росные рассветы в березовой горечи, — как в белые ночи, — сердце берет кто-то в руку, сжимает (зеленеет в глазах свет и кажется, что смотришь на солнце через закрытые веки) — сердце наполнено, сердце трепещет, — и знаешь, что это мир, что сердце в руки взяла земля, что ты связан с миром, с его землей с его чистотой.
— Эта свечка: Лиза Калитина.
Ночь. Мрак. «Черный Ворон».
— Ты, понимаешь, Лоллий, она ничего не сказала. Я коснулся ее, как чистоты, как молодости, как целомудрия; целуя ее, я прикасался ко всему прекрасному в мире. — Отец мне показал фотографии: и меня мучит, как я, нечистый, — нечистый, — посмел коснуться чистоты…
— Уйди, Павел. Я хочу побыть один. Я люблю Лизу. Господи, все гибнет… — Лоллий Львович был горек своей жизнью, он был фантаст, — он не замечал сотен одеял, воткнутых во все его окна, — и поднятый воротник даже у пальто — шанс, чтоб не заползла вошь. Но — он же умел: и книгам подмигивать, сидя над ними ночами, — книгам, которые хранили иной раз великолепные замшевые запахи барских рук. —
Ночь. Мрак. «Черный Ворон».
Фита. —
В черном зале польской миссии, на Домберге, — темно. Там, внизу, в городе — проходит метель. В полях, в лесах над Балтикой, у взморий — еще воет снег, еще кружит снег, еще стонут сосны, — не разберешь: сиреналь кричит на маяке или ветер гудит, — или подлинные сирены встали со дна морского. Муть. Мгла. И из мути так показалось — над полями, над взморьем, как у Чехова черный монах, — лицо мистера Роберта Смита, как череп, — не разберешь: двадцать восемь или пятьдесят, или тысячелетие: на ресницы, на веки, на щеки — иней садится, как на мертвое: лицу ледянить коньяком — в морозе черепов, и коньяк — пить из черепа, как когда-то Олеги.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: