Бенедикт Сарнов - Пришествие капитана Лебядкина. Случай Зощенко.
- Название:Пришествие капитана Лебядкина. Случай Зощенко.
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Культура
- Год:1993
- Город:Москва
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Бенедикт Сарнов - Пришествие капитана Лебядкина. Случай Зощенко. краткое содержание
Парадоксальное соединение имен писателя Зощенко и капитана Лебядкина отражает самую суть предлагаемой читателю книги Бенедикта Сарнова. Автор исследует грандиозную карьеру, которую сделал второстепенный персонаж Достоевского, шагнув после октября 1917 года со страниц романа «Бесы» прямо на арену истории в образе «нового человека». Феномен этого капитана-гегемона с исчерпывающей полнотой и необычайной художественной мощью исследовал М. Зощенко. Но книга Б. Сарнова — способ постижения закономерностей нашей исторической жизни.
Форма книги необычна. Перебивая автора, в текст врываются голоса политиков, философов, историков, писателей, поэтов. Однако всем этим многоголосием умело дирижирует автор, собрав его в напряженный и целенаправленный сюжет.
Книга предназначена для широкого круга читателей.
В оформлении книги использованы работы художников Н. Радлова, В Чекрыгина, А. Осмеркина, Н. Фридлендера, Н. Куприянова, П. Мансурова.
Пришествие капитана Лебядкина. Случай Зощенко. - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Хуже всех отозвался о Пушкине директор лицея Е. А. Энгельгардт. Хуже всех — потому что его отзыв не лишен проницательности, несмотря на обычное в подобных суждениях профессиональное недомыслие... Местами характеристика знаменитого выпускника поражает пронзительной грустью и какой-то боязливой растерянностью перед этой уникальной и загадочной аномалией. О Пушкине, о нашем Пушкине сказано:
«Его сердце холодно и пусто: в нем нет ни любви, ни религии; может быть, оно так пусто, как никогда еще не бывало юношеское сердце» (1816 г.).
Проще всего смеясь отмахнуться от напуганного директора: дескать, старый пень, Сальери, профукавший нового Моцарта, либерал и энгельгардт. Но, может быть, его смятение перед тем, «как никогда еще не бывало», достойно послужить прологом к огромности Пушкина, который и сам довольно охотно вздыхал над сердечной неполноценностью.
Пушкин у Терца предстает перед нами этаким монстром, изначально лишенным каких бы то ни было, пусть субъективных, пусть даже несправедливых, пристрастий.
Царь и Евгений в «Медном всаднике», отец и дочь в «Станционном смотрителе», граф и Сильвио в «Выстреле»... Мы путаемся и трудимся, доискиваясь, к кому же благоволит покладистый автор. А он благоволит ко всем.
Перестрелка за холмами;
Смотрит лагерь их и наш;
На холме пред казаками
Вьется красный делибаш.
А откуда смотрит Пушкин? Сразу с обеих сторон, из ихнего и из нашего лагеря? Или, может быть, сверху, сбоку, откуда-то с третьей точки, равно удаленной от «них» и от «нас»? Во всяком случае он подыгрывает и нашим и вашим с таким аппетитом («Эй, казак! не рвися к бою», «Делибаш! не суйся к лаве»), будто науськивает их поскорее проверить в деле равные силы. Ну и, конечно, удальцы не выдерживают и несутся навстречу друг другу.
Мчатся, сшиблись в общем крике...
Посмотрите! каковы?
Делибаш уже на пике,
А казак без головы.
Нет, каков автор! Он словно бы для очистки совести фыркает: я же предупреждал! — и наслаждается потехой и весело потирает руки: есть условия для работы.
Однако не надо обладать особенно тонким слухом, чтобы за разухабистым, ерническим тоном Терца расслышать и совсем иные ноты:
«Зачем он дан был миру и что доказал собою?» — вопрошал Гоголь о Пушкине с присущей ему дотошностью в метафизической постановке вопросов. И сам же отвечал: «Пушкин дан был миру на то, чтобы доказать собою, что такое сам поэт, и ничего больше, — что такое поэт, взятый не под влиянием какого-нибудь времени или обстоятельств и не под условьем также собственного, личного характера, как человека, но в независимости ото всего...»
«В независимости ото всего...» Да, Пушкин показал нам Поэта во многих, исчерпывающих, вариациях, в том числе в независимости ото всего, от мира, от жизни, от самого себя. Дойдя до этой черты, мы останавливаемся, оглушенные наступившей вмиг тишиной, бессильные как-либо выразить и пересказать словами чистую сущность Искусства...
Нет, тут не равнодушие к Пушкину и даже не та «роковая отрада», которая, как мы знаем, таится «в попираньи заветных святынь». Тут слышится самый неподдельный восторг и даже какой-то мистический ужас.
Сомнений нет. Озорник и хулитель готов преклониться пред величием Поэта.
Но что лежит в основе этого его преклонения?
...давайте по порядку:
Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон,
В заботы суетного света
Он малодушно погружен;
Молчит его святая лира;
Душа вкушает сладкий сон;
И меж детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.
Такое слышать обидно. Пушкин, гений, и вдруг — хуже всех.
— Не хуже всех, а лучше... Нелепо звучит. Требовательность большого поэта, гения... — Хотел лазейку оставить. Женщинам, светскому блеску. Любил наслаждаться жизнью... — Ну были грешки, с кем не бывает? Так ведь же гений! Творческая натура. Простительно, с лихвой искупается... — Какой пример другим! Непозволительно, неприлично. Гению тем более стыдно... — Нельзя с другими равнять. Гений может позволить. Все равно он выше... (И так далее, и опять сначала.)
Вот примерный ход мыслей, ищущих упрекнуть или реабилитировать Пушкина в этой странной тираде и как-то ее обойти, отменить...
Нет, господа, у Пушкина здесь совершенно иная — не наша — логика. Потому Поэт и ничтожен в человеческом отношении, что в поэтическом он гений. Не был бы гением — не был бы и всех ничтожней. Ничтожество, мелкость в житейском разрезе есть атрибут гения.
Эта мысль (едва ли не самая важная для Терца) представляет собой строгий перпендикуляр, опущенный в самую сердцевину, в самую острую болевую точку воззрений, исповедуемых старой русской интеллигенцией:
В тот день, когда Пушкин написал «Пророка», он решил всю грядущую судьбу русской литературы; указал ей «высокий жребий» ее: предопределил ее «бег державный». В тот миг, когда серафим рассек мечом грудь пророка, поэзия русская навсегда перестала быть лишь художественным творчеством. Она сделалась высшим духовным подвигом, единственным делом всей жизни. Поэт принял высшее посвящение и возложил на себя величайшую ответственность. Подчиняя лиру свою этому высшему призванию, отдавая серафиму свой «грешный язык», «и празднословный и лукавый», Пушкин и себя, и всю грядущую русскую литературу подчинил голосу внутренней правды, поставил художника лицом к лицу с совестью, — недаром он так любил это слово. Пушкин первый в творчестве своем судил себя Страшным Судом и завещал русскому писателю роковую связь человека с художником, личной участи с судьбой творчества. Эту связь закрепил он своей кровью. Это и есть завет Пушкина. Этим и живет и дышит литература русская, литература Гоголя, Лермонтова, Достоевского, Толстого. Она стоит на крови и пророчестве.
(Владислав Ходасевич)История этой статьи Ходасевича такова. В 1922 году группа русских писателей решила издавать альманах. Вернее, это был не альманах, а, как объявили его участники, «сборник определенного течения». Литераторы, решившие собраться на этот раз под одной обложкой, сочли своим долгом сразу предупредить, что они «не случайные сотоварищи по изданию, а члены одной группы, связанные общностью взглядов на то, что надлежит сейчас делать в литературе».
Почитая имя Пушкина своим знаменем, они обратились к Ходасевичу с просьбой написать для этого сборника статью о Пушкине. Кандидатура автора, понятно, была выбрана не случайно.
Попытки обрести в Пушкине платформу, объединяющую всех, делались и раньше:
Жил бы Пушкин долее, так и между нами было бы, может быть, менее недоразумений и споров, чем видим теперь.
(Федор Достоевский)Но попытка Ходасевича знаменательна тем, что она была сделана в тот роковой час русской истории, когда споры, чуть не целое столетие раскалывавшие русскую интеллигенцию, достигли своего апогея, так что спорящие пошли друг на друга с оружием в руках. Вот почему из всей многотомной русской Пушкинианы я выбрал именно ее.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: