Бенедикт Сарнов - Пришествие капитана Лебядкина. Случай Зощенко.
- Название:Пришествие капитана Лебядкина. Случай Зощенко.
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Культура
- Год:1993
- Город:Москва
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Бенедикт Сарнов - Пришествие капитана Лебядкина. Случай Зощенко. краткое содержание
Парадоксальное соединение имен писателя Зощенко и капитана Лебядкина отражает самую суть предлагаемой читателю книги Бенедикта Сарнова. Автор исследует грандиозную карьеру, которую сделал второстепенный персонаж Достоевского, шагнув после октября 1917 года со страниц романа «Бесы» прямо на арену истории в образе «нового человека». Феномен этого капитана-гегемона с исчерпывающей полнотой и необычайной художественной мощью исследовал М. Зощенко. Но книга Б. Сарнова — способ постижения закономерностей нашей исторической жизни.
Форма книги необычна. Перебивая автора, в текст врываются голоса политиков, философов, историков, писателей, поэтов. Однако всем этим многоголосием умело дирижирует автор, собрав его в напряженный и целенаправленный сюжет.
Книга предназначена для широкого круга читателей.
В оформлении книги использованы работы художников Н. Радлова, В Чекрыгина, А. Осмеркина, Н. Фридлендера, Н. Куприянова, П. Мансурова.
Пришествие капитана Лебядкина. Случай Зощенко. - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Достоевский считал, что жить следует по чужой совести, а именно по совести Христа, потому что на свою собственную совесть человеку надеяться не приходится:
Совесть без Бога есть ужас, она может заблудиться до самого безнравственного.
Недостаточно определять нравственность верностью своим убеждениям. Надо еще беспрерывно возбуждать в себе вопрос: верны ли мои убеждения? Проверка же их одна — Христос.
Так «до самого безнравственного» заблудилась без Бога, без Христа совесть Родиона Раскольникова.
В совесть как в некую реальность человеческой души, как в орган, заставляющий человека поступать хорошо и не поступать дурно, Достоевский не верил начисто.
Все глубже и глубже проникал он в душу человека, пытаясь на молекулярном, на атомном уровне исследовать ее субстанцию, ее вещество. И вдруг в какой-то момент с ужасом убедился, что дальше — пустота.
На деле мне надо знаешь чего? Чтоб вы провалились, вот чего. Мне надо спокойствия. Да я за то, чтоб меня не беспокоили, весь свет сейчас за копейку продам. Свету ли провалиться иль мне чаю не пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне чай всегда пить.
То, что душа человеческая при всех социальных переменах останется та же, потому что ненормальность и грех исходят из нее самой, — это, оказывается, еще полбеды. Гораздо хуже другое. То, что самую суть души человека составляет даже не зло, а нечто в миллион раз более ужасное: полное, абсолютное равнодушие к добру и злу. Не только зло, не только «ненормальность и грех», но и вот этот страшный нигилизм изначально присущ человеческой душе, он тоже исходит из нее самой:
Нигилизм явился у нас потому, что мы все нигилисты. Нас только испугала новая, оригинальная форма его проявления. (Все до единого Федоры Павловичи.)
Комический был переполох и заботы мудрецов наших отыскать: откуда взялись нигилисты? Да они ниоткуда и не взялись, а все были с нами, в нас и при нас.
Достоевский и в себе самом чувствовал это. Потому он и цеплялся так судорожно за Христа. Потому всю жизнь с пеной на губах и выкрикивал, что без Бога, без Христа человек — прах, тлен, червь, ничтожество.
Прежде всего нужно предрешить, чтобы успокоиться, вопрос о том: возможно ли серьезно и вправду веровать?
Если же невозможно, то вовсе не так неизвинительно, если кто потребует, что лучше все сжечь. Оба требования совершенно одинаково человеколюбивы. (Медленное страдание и смерть и скорое страдание и смерть.)
Достоевский так судорожно цеплялся за Бога именно потому, что он, как ему казалось, узнал о человеке нечто такое, о чем до него никто не догадывался. Его осенила ужасная догадка (и к ужасу его, каждым поставленным им экспериментом эта догадка подтверждалась), что гуманность — это только привычка. Что стоит только механически подставить вместо этой привычной системы нравственных координат любую другую, как в тот же миг все рухнет.
Стоит только авторитетно провозгласить: «Все дозволено!» — и толпы людей (те, которые, узнав истину, не предпочтут остаться с Христом) в тот же миг почувствуют себя свободными от всех моральных запретов. Потому что органа, именуемого совестью, у них нет и никогда не было. Была лишь химера, иллюзия, основанная на внушении или самовнушении. И он как в воду глядел.
«Морально все, что служит делу пролетариата!» — сухо констатировал один из авторитетнейших пророков XX века. Другой облек эту всеразрешающую заповедь в более пышную форму. «Я освобождаю вас от химеры, называемой совестью!» — патетически провозгласил он.
Нельзя сказать, чтобы это уж очень поражало своей ослепительной новизной. Отдельные попытки такого радикального решения вопроса встречались и раньше.
Он (Петр) проник, со своей полицией, во все изгибы общественного бытия, где только укрывалась самостоятельность духа, все регламентировал, все взял в казну, все подчинил команде — и нравы, и обычаи, и совесть, и прическу, и церковь... дошло при нем до того, что в печатной инструкции военно-учебным заведениям сказано было нечто странное для христианского общества, а именно, что «Государь для подданного есть верховная совесть», чем как бы упразднялась личная совесть.
(Иван Аксаков)Тут вся загвоздка вот в этом крохотном — «как бы». Личная совесть Петром все-таки не упразднялась, а как бы упразднялась.
Петр был все-таки христианский государь. И он не мог так вот, здорово живешь, объявить совесть химерой. Он как бы разрешал своей верховной властью все терзания и муки твоей личной совести, беря твой грех на себя, обещая, что сам, представ в свой час перед престолом Всевышнего, ответит за поступки тех, кто действовал не по своей, а по его воле.
Но мы этот оттенок уже не способны были ощутить. Мы ведь были уже свободны от этой химеры. И когда в фильме «Петр Первый» царь-большевик, отправляя монахов рыть окопы, кидал им свою насмешливую фразу: «Я один за всех помолюсь, меня на сей случай патриарх Константинопольский помазал!» — зал встречал эту реплику радостным ржанием. Никому из нас и в голову не приходило, что Петр и в самом деле будет молиться. Остроумная реплика его воспринималась как здоровое нигилистическое глумление великого человека над химерой, в лучшем случае — мелкая дань суевериям того, давнего, дикого времени.
Вот это радостное ржание и провидел, предчувствовал Достоевский.
Он твердо знал, что человек без Бога заблудится, погибнет, превратится в животное, омерзительное в своей ужасной, голой сути. Хуже, чем в животное! Ни одно животное ведь не додумалось до того, что великая цель может оправдать самое грязное, самое отвратительное преступление. А человек додумался. И еще не до того додумается! Потому что, как выразился Зощенко, «очень уж у человека поступки — совершенно, как бы сказать, чисто человеческие. Никакого сходства с животным миром».
Христос — последняя соломинка, за которую может ухватиться человек, тонущий в этом безбрежном мраке. Вот что означает загадочная фраза Достоевского: «Если бы математически доказали, что истина вне Христа, я предпочел бы остаться с Христом, а не с истиной».
Зощенко предпочел остаться с истиной.
ПОД ПОДОЗРЕНИЕМ ВСЯ МИРОВАЯ ИСТОРИЯ
Высказав свою страшную догадку («мы все нигилисты»), Достоевский был бесконечно далек от того, чтобы признать такое положение вещей нормой, смириться с ним как с некой непреложной истиной.
К этой им самим открытой истине он относился как к чудовищному извращению, как к ужасающему, вопиющему, трагическому отклонению от нормы.
Самоубийца Вертер, кончая с жизнью, в последних строках, им оставленных, жалеет, что не увидит более «прекрасного созвездия Большой Медведицы», и прощается с ним... Чем же так дороги были молодому Вертеру эти созвездия? Тем, что он сознавал, каждый раз созерцая их, что он вовсе не атом и не ничто перед ними, что вся эта бездна таинственных чудес Божиих вовсе не выше его мысли, не выше его сознания, не выше идеала красоты, заключенного в душе его, а, стало быть, равна ему и роднит его с бесконечностью бытия... и что за все счастие чувствовать эту великую мысль, открывающую ему: кто он? — он обязан лишь своему лику человеческому.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: