Борис Михайлов - На дне блокады и войны
- Название:На дне блокады и войны
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:ВСЕГЕИ
- Год:2000
- Город:Санкт-Петербург
- ISBN:5-93761-021-0
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Борис Михайлов - На дне блокады и войны краткое содержание
Автор восстанавливает в памяти события далеких лет, стараясь придать им тот эмоциональный настрой, то восприятие событий, которое было присуще ему, его товарищам — его поколению: мальчикам, выжившим в ленинградской блокаде, а потом ставших «ваньками-взводными» в пехоте на передовой Великой Отечественной войны.
Для широкого круга читателей.
На дне блокады и войны - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Конец декабря. Надо идти в литографию за карточками. Работа временно прекращена из-за отсутствия электроэнергии. Утро. Еще совсем темно. Из-под кучи тряпья не хочется вылезать. Я высовываю руку, зажигаю коптилку. Изо рта идет пар. Затопить бы печку, но… лучше это сделать после возвращения — экономнее. Чешется тело, немытое уже с сентября, особенно руки. Я отстегиваю пуговицу на обшлаге бумазейной лыжной куртки, в которой спал, и чешу запястье, а там… ползают! Маленькие противные вши рядками выстроились у передних швов. Я отстегнул рукав: белые строчки гнид ярко видны в свете мигающей коптилки. Я со злорадным наслаждением щелкаю вшей и гнид около рукавов, но рубашку не снимаю: холодно, оставлю до вечера.
Мороз на улице жуткий — за тридцать градусов. В подвале замерз кран, но мне воды сейчас не надо. В чайнике она еще не замерзла. Я одеваюсь. У меня осеннее коричневое пальто. Под ним бумазейная куртка, дальше тощий вигоневый свитер и куча разных рубашек, двое брюк, кальсоны. Голова и лицо укутаны маминым шерстяным платком, к нему сверху привязана ушанка, ноги обмотаны шерстяными тряпками и засунуты в большие калоши, которые для крепости привязаны веревками. Руки в вигоневых рукавицах прячу в карманы…
Я выхожу на Невский.
По панели и по мостовой среди сугробов протоптаны тропинки и дорожки. Единственное средство перевозок — детские саночки. Странно, но даже сейчас — через полвека — стоит только услышать скрип их полозьев, как вместо уютно угнездившихся на саночках сонных карапузов мне видятся зашитые в простыни трупы, похоронно трясущиеся на рытвинах ведра и кастрюли с водой, разная домашняя утварь, которую отчаявшиеся ленинградцы тащили на рынки. На Невском почему-то прямо на мостовой кое-где действуют краны. Вокруг них копошатся кучки замотанных во всякое тряпье еле движущихся скелетов. Из крана тоненькой струйкой льется вода. Кружка наполняется и медленно выливается в посуду. Люди молчат. Они еще надеются выжить.
Напротив «Титана» свежие воронки от снарядов. Комья замерзшего асфальта и серый снег разбросаны чуть ли не до половины Невского. Новые тропинки боязливо жмутся к дому. Пересекаю Толмачева, Пролеткульта…
Граждане! При артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна.
Ну и пусть. Переходить на другую сторону все равно не буду!
Угол Невского и Фонтанки — обрушенный дом. Бомба попала в его середину. Клодтовских коней нет. Они где-то закопаны. Часть Гостиного двора сгорела. Около Пассажа посередине Невского большая наледь вокруг действующего крана. Холодно и пустынно.
У Мойки мороз уже нестерпим. Коченеют руки и лицо. Я тру нос— замерзает рука. Грею руку— белеет нос. Не могу. Захожу в булочную. Там много народу. Пугливо забираюсь в угол. В меня сразу же подозрительно с опаской впиваются глаза очереди: кто я такой? Зачем пришел? Я стараюсь не глядеть на людей, на продавщицу. Тело стянуто одной мыслью: только бы не выгнала! Дай хоть чуточку отогреться, иначе не дойду! Но уже из угла, где стоят весы, где так тепло и так пахнет хлебом, она — сытая и злая — кричит: «Эй, ты, убирайся вон!» — и угрожающе замахивается рукой. Я покорно пробираюсь к двери. Сердобольная старушка (а может быть, и не старушка, но что-то замотанное в тряпки), торопливо сует мне в руку «довесок». Это грамм 5—10 хлеба — «милостыня». Я, не сказав «спасибо», сразу засовываю ее в рот и выхожу. Мороз уже не кажется таким злым. Я поворачиваю на Гоголя. Здесь как-будто теплее: ближе дома и нет этого противного, все замораживающего ветра. На шпиль Адмиралтейства надет чехол. Купол Исаакия закрашен серой краской. Петр заколочен досками, а под ними обложен мешками с песком. По бульвару Профсоюзов стреляют. Многие деревья разбиты. На срединной аллее валяются побитые снарядами скамейки. Я неуклюже перелезаю через них и, наконец, выхожу на площадь Труда. Сюда снаряды попадают еще чаще. Побиты кариатиды у гастронома, решетка вокруг Дворца Труда местами исковеркана осколками, покорежена взрывной волной. Но сейчас все тихо, и я совсем не думаю о снарядах. Моя цель — литография. Только бы не заморозиться, а добраться до нее. Там будет мама, а она уж что- нибудь принесет… Вхожу во двор. Он пустой. Поленницы дров, с которых я когда-то сдирал кору, нет. В стене литографии огромная дыра. Это в наш цех попал тяжелый снаряд. Вокруг все засыпано снегом — мертво. Я пытаюсь добраться до дыры, но сухой сыпучий снег сразу лезет под мои тряпки. Смотрю в черный зияющий провал. Глаза жадно пытаются найти что-нибудь съедобное или горючее. Ничего. Все уже подобрано и унесено. Только искореженная станина моего литографского станка холодно поблескивает в сумраке ленинградского декабрьского дня. Наконец, вижу отломанную ручку лопаты и какие-то щепки. Все это привязываю к пальто, чтобы не держать в коченеющих руках, подхожу ко входу. Там приколота записка с корявым маминым почерком: «Сынушка, приходи завтра в час в университет, карточки будут давать там». Вероятно, ждать меня ей было уже невмоготу.
Стою у закрытой двери. Впереди длинная дорога. По старой карточке я уже выкупил хлеб и съел. Кругом никого, только пустота и мороз, и прижимая к себе деревяшки, иду назад…
Уже в полной темноте подхожу к дому, ощупью подымаюсь на второй этаж. Кружится голова и безнадежно хочется есть. Спотыкаюсь. Падаю. Это труп. Он еще не задубел. Тайная надежда: нет ли у него чего-нибудь съедобного? А, может быть, карточки?! Я на коленях в полной темноте обшариваю его карманы… пусто… пусто… просыпанный табак… немного денег… бумажки с остатками чего-то жареного, крошки хлеба. Всю добычу я складываю в его шапку, подымаюсь и с трудом открываю дверь. Из квартиры тянет затхлым морозным и вшивым холодом. У меня последние силы. Обязательно надо что-нибудь съесть. Но в комнате совсем пусто.
Это я знаю. В голову приходит мысль спечь из этих бумажек лепешки. Я рву бумагу на мелкие кусочки, на рашпиле натираю опилки… Вторая мысль! Ведь стулья склеены столярным клеем — его можно есть! С трудом разламываю упругий венский стул, соскабливаю клей. Все это заправляю содой и тщательно перемешиваю с водой. Затем формую и жарю на сковородке лепешки. Печь постепенно прогорает и надо экономить дрова. Я засовываю в топку шапку покойника. Она вонюче горит, но греет. Это эксперимент: если выйдет, то покойника можно будет раздевать и дальше. Одновременно кипячу воду. И вот ужин. Я заглатываю клейкие лепешки, запиваю кипятком с глицерином. Хочется быстрее лечь в кровать, но вонючая шапка плохо горит. Я ее тормошу кочергой, наконец, закрываю вьюшку и забираюсь под ворох тряпья…
Среди ночи я проснулся от страшной головной боли. Все кружилось, а тело будто кололо иголками. Противно пахло угаром и рвотой. Рвота с содой пузырилась на губах. Было упорное желание как можно быстрее исчезнуть отсюда, убежать. Голова не поднималась. Я свалился с низкого скрипучего дивана и пополз из комнаты. Приподнялся у двери, открыл ее и выполз в холодный коридор. Ручка входной двери была скользкой от инея. Дверь, вероятно, примерзла и не открывалась. Я пополз в другую сторону, где за узким коридором была коммунальная кухня. Желудок конвульсивно освобождался от остатков бумажных лепешек. Я затих где-то на полпути, уронив голову на заиндевелый пол. Не знаю, сколько прошло времени, но я все-таки очнулся (ведь мне надо было еще написать эти записки!), приподнял налитую чугуном голову, потер онемевшую щеку, сел. Начался ледяной озноб. Вероятно, это была последняя попытка тела остаться живым. Оно все тряслось и дергалось. И… вы, читатели, не удивляйтесь. Правда, легко сказать: не удивляйтесь, ибо я сам не могу понять, но до сих пор каждой клеточкой тела помню то удивительное состояние, когда я, бесплотный, вишу в воздухе и как будто со стороны смотрю на бьющееся в агонии мое тело. Это не сон. Мне не больно и не тяжело. Мы существуем отдельно. Помнится какое-то детское любопытство: что же с ним— с этим телом— будет? Потом галлюцинации прошли. Держась за стенку, я вернулся в комнату. Шапка в печке еще ядовито тлела, распуская по комнате едкий вонючий дым. Я открыл вьюшку, засунул в топку без разбора попадавшиеся под руку деревяшки. Больше сил не было. Сколько времени продолжался кошмар той ночи? Рвота, понос, я вставал, лихорадочно бросал что- нибудь в печь, пил воду, снова ложился, вставал, то в кромешной тьме, то в полутьме… Наконец, то ли уснул, то ли потерял сознание… Сквозь дрему, как будто во сне, услышал далекий женский крик. Я не мог повернуть голову, но знал, что это кричит мама. Потом я помню склонившееся надо мной ее заплаканное лицо и какие-то утробные причитания.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: