Нина Берберова - Чайковский
- Название:Чайковский
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Лимбус-Пресс
- Год:1997
- Город:СПб
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Нина Берберова - Чайковский краткое содержание
Лучшая биография П. Чайковского, написанная Ниной Берберовой в 1937 году. Не умалчивая о «скандальных» сторонах жизни великого композитора, Берберова создает противоречивый портрет человека гениального, страдающего и торжествующего в своей музыке над обыденностью.
Чайковский - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
«Клянусь! В последний раз!» — говорил он себе, уезжая опять за границу, на этот раз в Кембридж, где должен был получить лично звание доктора honoris causa.
Случилось именно так, как он предсказывал: он внешностью стал походить на ученого с несколько сановными манерами, и это ему шло. В России такая европейская внешность придавала ему благородство, в Париже — вместе с его стильной французской речью это составляло одно целое. В Англии он прекрасно разыграл с остальными кандидатами — Сен-Сансом, Бойто — всю комедию: шествовал в подобающем костюме, кланялся, красовался, благодарил. Вся церемония не слишком измучила его: что была для него подобная церемония, когда он только и делал в последние годы, что шествовал, красовался и благодарил!
Но то, что происходило внутри него, напоминало по силе, по безвыходности 1877-й год, только тогда он мог кинуться в какие-то решения, делать какие-то шаги, о которых до последнего мгновения никто не знал, от которых он мог ожидать спасения. Сейчас он был на виду. Каждый выход его из дому бывал замечен. Каждый человек, которого он приближал к себе, становился любопытен окружающим. Внутренняя буря, свирепствовавшая в нем и причинявшая ему такую боль, — было единственное, о чем еще не догадывались люди, всякое ее изживание повело бы к ее раскрытию.
Но с каким искусством, с каким самообладанием скрывал он ее!
Всю жизнь он умел нравиться и теперь не только «четвертая сюита» сопровождала его повсюду в Петербурге, приезжала за ним в Москву. Молодые московские музыканты взирали на него с восторгом и уважением: он не только умел говорить с ними, учить их, ободрять, он помогал им, когда бывало нужно. Юлия Конюса послал по своим следам в Америку, оперу молодого и особенно им любимого Рахманинова, «Алеко», благодаря ему приняли к постановке в Москве и в Киеве. Танеев учил их, он ими руководил. Как только они подрастали, они становились его приятелями: с Глазуновым и Лядовым он уже несколько лет был на «ты».
Но они были и первыми его судьями, первыми — после Боба. И в те дни, когда в феврале 1893 года он спешно, карандашом, на некрашеном столе, в спальне, набросал первые такты новой своей вещи, он написал Бобу:
«Мне хочется сообщить о приятном состоянии духа, в коем нахожусь по поводу моих работ. Ты знаешь, что я симфонию, частью сочиненную и частью инструментованную, осенью уничтожил. И прекрасно сделал — ибо в ней мало хорошего, — пустая игра звуков, без настоящего вдохновения. Во время путешествия у меня явилась мысль другой симфонии, на этот раз программной, которая останется для всех загадкой, — пусть догадываются, а симфония так и будет называться „Программная симфония“ (№ 6). Программа эта самая, что ни на есть, проникнутая субъективностью, и нередко во время странствования, мысленно сочиняя ее, я очень плакал. Теперь, возвратившись, сел писать эскизы, и работа пошла так горячо, так скоро, что менее чем в четыре дня у меня была готова совершенно первая часть и в голове уже ясно обрисовались остальные. Половина третьей части уже готова. По форме в этой симфонии будет много нового, и, между прочим, финал будет не громкое аллегро, а наоборот, самое тягучее адажио. Ты не можешь себе представить, какое блаженство я ощущаю, убедившись, что время еще не прошло и что работать еще можно. Конечно, я, может быть, ошибаюсь, но кажется, что нет. Пожалуйста, кроме Модеста, никому об этом не говори».
В эту весну, на короткое время, к нему вернулась лихорадка творчества, — после первой части он тут же на нотном листе написал: «Слава Тебе Господи! Начал в четверг 4 февраля. Кончил во вторник 9 февраля».
Он набрасывал темы вчерне, он уже слышал их инструментовку. Виолончели и альты в первой части — как безудержное сердцебиение, вздохи фаготов, разрывающее грудь скерцо и вместо аллегро финала — дрожание смерти в адажио. Как когда-то, он писал плача, и любил каждый аккорд; как когда-то, был в бреду вдохновения, и только летом, во время инструментовки написанных четырех частей он отрезвел и увидел трудности.
Теперь это была уже работа, с потом, усталостью, со всем тем, что следовало за ней всегда. И уже он видел себя дирижирующим симфонией в Петербурге на концерте 16 октября, и в нетерпении вызывал к себе младшего Конюса для клавирауцуга…
Осенью он на несколько дней приехал в Москву: в Малом театре шла в первый раз пьеса Модеста «Предрассудки». Успеха не было, но «вспрыснуть» премьеру, как обычно, отправились в ресторан, — в Большой Московский, где в гостинице на этот раз остановился Чайковский. Фигнер, несравненный Германн «Пиковой дамы», спрашивал его:
— Петр Ильич, где вы помещаете свои капиталы?
— В настоящее время — в Большой Московской, — отвечал ему Чайковский.
На следующий день у Танеева в гостях Петр Ильич играл в первый раз свою Шестую симфонию.
Все были в сборе: Рахманинов слушал, опустив голову на руку, не отрывая глаз от лица Чайковского. Он любил смотреть на него, когда тот его не видел. Однажды, в партере Большого театра, он увидел его (когда никто не смотрел на него) иным, без маски, и с тех пор в вежливом и спокойном лице все старался найти то выражение: тоски, усталости, безнадежности… Он смотрел на руки его — Чайковский давно уже запустил технику фортепиано, он играл сейчас хуже, чем тридцать лет тому назад. От волнения он сейчас играл плохо. После его игры было долгое молчание: Сергей Иванович предложил выйти в коридор — покурить в трубу, — у него в комнатах курить было нельзя. В коридоре же он показал гостям изобретенное им только что перпетуум-мобиле.
Тут же были Модест и Боб, приехавшие в Москву на премьеру «Предрассудков». Боб был в штатском — он очень не любил правоведский мундир и в это лето окончательно его снял. Они тоже молчали. Потом подали чай в столовой, и Чайковский попросил Рахманинова сыграть свой «Утес». Петр Ильич много и жарко хвалил его.
И все-таки, несмотря на их молчание, он знал, что эта вещь — лучшее, что он написал. Не потому, что это была сейчас последняя его вещь, не потому, что много лет он хотел ответить самому себе на мучительные вопросы и теперь ответил. Не потому, что боль и бред, какие в нем были, ушли в эту музыку, и он теперь был опустошенным, как будто душу вынули из него. Но потому, что эта музыка был он сам, больше чем когда-либо, плоть от плоти его и кровь от его крови. Это были подлинные его сердцебиения, его вздохи. Эта музыка была реальностью, и он сам перед ней был миражем.
Симфония посвящалась Владимиру Львовичу Давыдову.
XX
Он выехал в Петербург 9 октября, рассеянный, полубольной, — и сода, как видно, больше не помогала его катару. Накануне, в гостях у Ипполитова-Иванова, он забыл на подзеркальнике перчатки и досадовал на себя — купил подле вокзала нитяные. Антонина Ивановна напомнила ему нынче утром о себе: не усыновит ли он третьего ее ребенка? (Два других уже были отданы в Воспитательный дом.) Он, кривясь от отвращения, велел дать ей денег. Это, видно, кончится только с жизнью — эти приходы ее, эти просьбы!
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: