Бенедикт Сарнов - Сталин и писатели Книга первая
- Название:Сталин и писатели Книга первая
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Эксмо
- Год:2009
- Город:Москва
- ISBN:978-5-699-24794-3
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Бенедикт Сарнов - Сталин и писатели Книга первая краткое содержание
Новая книга Бенедикта Сарнова «Сталин и писатели» по замыслу автора должна состоять из двадцати глав. В каждой из них разворачивается сюжет острой психологической драмы, в иных случаях ставшей трагедией. Отталкиваясь от документов и опираясь на них, расширяя границы документа, автор подробно рассматривает «взаимоотношения» со Сталиным каждого из тех писателей, на чью судьбу наложило свою печать чугунное сталинское слово.
В первую книгу из двадцати задуманных автором глав вошли шесть: «Сталин и Горький», «Сталин и Маяковский», «Сталин и Пастернак», «Сталин и Мандельштам», «Сталин и Демьян Бедный», «Сталин и Эренбург».
Сталин и писатели Книга первая - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Перед кем он оправдывался? Уж конечно, не перед теми, кто мог заподозрить его в нелояльности, в недопустимом для советского человека пренебрежении к всенародному обязательству выполнить пятилетку в четыре года.
Он оправдывался, пытаясь доказать всем, и прежде всего самому себе, что, раздираясь противоречиями, он озабочен соображениями высшей, мировой справедливости. Он убеждал себя, что некий нравственный закон, управляющий его душой, велит ему отказаться от себя, дабы «счастье сотен тысяч» предпочесть положенному на другую чашу весов «пустому счастью ста».
Когда-то, давным-давно, Мандельштам написал, что поэт ни при каких обстоятельствах не должен оправдываться. Этого, говорил он:
Непростительно! Недопустимо для поэта! Единственное, чего нельзя простить! Ведь поэзия есть сознание своей правоты.
(О. Мандельштам. «О собеседнике», 1913.)Пастернак оправдывался, и это значит, что у него не было тогда сознания своей правоты. В лучшем случае было сознание своего права оставаться самим собой, невзирая на свою неправоту. Права, обусловленного странностью профессии, вакансия для которой в данную историческую эпоху, к несчастью, опасна, если не пуста. Отступаться же от этой профессии он не хочет, да и не может в силу некоторых специфических особенностей своей духовной конституции.
К Пастернаку сознание своей правоты, которое Мандельштам полагал главной прерогативой поэта, пришло позже. Окончательно оно завладело им в послевоенные годы. И, как это часто случалось с русскими писателями, не просто завладело, но трансформировалось в представление о великой миссии, предназначенной ему судьбой. Миссии едва ли не мессианской. (Следствием, прямым результатом этого его нового сознания явился замысел романа «Доктор Живаго».)
В отличие от Пастернака у Мандельштама «сознание своей правоты» было уверенным, абсолютным, непримиримым.
Людям начитанным в мемуарной литературе о Мандельштаме это утверждение может показаться более чем сомнительным. Многие близкие к нему современники нередко утверждают прямо противоположное:
…По-видимому, для него был силен соблазн уверовать в нашу официальную идеологию, принять все ужасы, каким она служила ширмой, и встать в ряды активных борцов за великие идеи и за прекрасное социалистическое будущее. Впрочем, фанатической убежденности в своей правоте при этих заскоках у него не было… Я не сомневаюсь, что если бы я резко разошелся с ним в этих областях, то наша дружба стала бы невозможной. Но когда он начинал свое очередное правоверное чириканье, а я на это бурно негодовал, то он не входил в полемический пыл, не отстаивал с жаром свои позиции, а только упрашивал согласиться с ним. — «Ну, Борис Сергеевич, ну ведь правда же это хорошо». А через день-два: «Неужели я это говорил? Чушь! Бред собачий!»
(Борис Кузин. Воспоминания. Произведения. Переписка. Санкт-Петербург. 1999, стр. 166.)Это — в начале 30-х, до его антисталинского стихотворения. Но вот небольшой отрывок из последнего письма Осипа Эмильевича тому же Кузину, датированного 10 марта 1938 года — из Саматихи, того самого санатория, где спустя полтора месяца (2 мая того же года) его настигнет второй, последний арест:
Еще не знаю, что с собой делать. Как будто еще очень молод. Здесь должно произойти превращение энергии в другое качество. «Общественный ремонт здоровья» — значит, от меня чего-то доброго ждут, верят в меня. Этим я смущен и обрадован. Ставскому я говорил, что буду бороться в поэзии за музыку зиждущую . Во мне небывалое доверие ко всем подлинным участникам нашей жизни, и волна вторичного доверия идет ко мне. Впереди еще очень много корявости и нелепости, — но ничего, ничего, не страшно!
(Там же, стр. 532.)В то самое время, когда он уверял Ставского, что будет бороться в поэзии «за музыку зиждущую», этот самый Ставский уже сочинял свой донос «НАРКОМВНУДЕЛ тов. Ежову Н.И.» с официальной просьбой от имени Союза писателей «решить вопрос об Осипе Мандельштаме», то есть, говоря попросту, посадить его.
Судьба его фактически уже решена, а он все продолжает свое «правоверное чириканье», что-то такое плетет насчет того, что в него верят, и из последних сил уговаривает себя: «Ничего, ничего, не страшно!»
Какое уж тут сознание своей правоты!
Но это всё — «пока не требует поэта к священной жертве Аполлон».
В стихах Мандельштама (до катастрофы, о которой речь впереди) нет и следа этого «правоверного чириканья».
В тот самый год, когда Пастернак «мерился пятилеткой» и самобичевался, проклиная свою интеллигентскую косность, Мандельштам открыто провозглашал готовность принять мученический венец:
Мне на плечи кидается век-волкодав,
Но не волк я по крови своей,
Запихай меня лучше, как шапку, в рукав
Жаркой шубы сибирских степей, —
Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,
Ни кровавых костей в колесе,
Чтоб сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первобытной красе.
Разница между отношением Пастернака и Мандельштама к «веку», в котором им обоим выпало жить и творить, была огромна.
В отличие от Пастернака Мандельштама ощущение своего социального отщепенчества не пугало. Наоборот. Оно давало ему силу, помогало утвердиться в столь необходимом ему сознании своей правоты. Демонстративно, запальчиво славил он все то, чего у него никогда не было, лишь бы утвердить свою непричастность, свою до конца осознанную враждебность «веку-волкодаву»:
Я пью за военные астры, за все, чем корили меня:
За барскую шубу, за астму, за желчь петербургского дня,
За музыку сосен савойских, Полей Елисейских бензин,
За розу в кабине роллс-ройса и масло парижских картин…
Если скользить по поверхности смысла, это очевидное отличие Мандельштама от Пастернака единственным своим источником имеет разницу политических взглядов. Возникает предельно ясная в своем убожестве схема. Пастернак всем сердцем сочувствовал социальному эксперименту, начатому в октябре 1917 года, он верил в нравственную непогрешимость революции. Отсюда его готовность к самобичеванию, к «перековке». Мандельштаму революция не нравилась. Ему нравилась барская шуба. Он был дипломированным лакеем крупной буржуазии, о чем смотри подробно в книге А. Волкова «Поэзия русского империализма». ( М. Гослитиздат, 1935 ). Демонстративно подчеркнутое желание пить «за рыжую спесь англичанок и дальних колоний хинин» как будто бы сообщает этой примитивной схеме дополнительную убедительность.
Но стихи, как, впрочем, всякое эмоциональное высказывание, ни в коем случае не следует понимать прямо, тем более — буквально. Не только в стихах, но и в жизни человек часто утверждает нечто прямо противоположное тому, что чувствует.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: