Бенедикт Сарнов - Сталин и писатели Книга третья
- Название:Сталин и писатели Книга третья
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Эксмо
- Год:2009
- Город:Москва
- ISBN:978-5-699-36669-9
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Бенедикт Сарнов - Сталин и писатели Книга третья краткое содержание
Третий том книги Бенедикта Сарнова «Сталин и писатели» — как и второй том той же книги — состоит из четырех глав: «Сталин и Шолохов», «Сталин и Пильняк», «Сталин и Замятин», «Сталин и Платонов».
Эти четыре сюжета не менее — а в иных случаях и более — драматичны, чем те, с которыми читатель столкнулся в первых двух книгах трехтомника.
В главе «Сталин и Шолохов» Б. Сарнов включается в давние, а в последние годы с новой силой вспыхнувшие споры о том, кто был автором «Тихого Дона». Но его тут интересует не столько сама эта проблема, сколько отношение к ней Сталина: ведь именно Сталин пресек все «сплетни» о плагиате и «назначил» автором этой великой книги молодого Шолохова.
Сталин и писатели Книга третья - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Мечик даже не способен понять все величие души Сташинского — таков подтекст этой сцены. Рядом со Сташинским он — не человек. Крыса какая-то, вызывающая невольную гадливость: «Мечик взвизгнули, не помня себя, выскочил из барака...»
Последняя фраза не вызывает сомнений: у автора романа поведение Мечика возбуждает примерно те же чувства, что и у Сташинского. Коммунист Сташинский в его глазах нравственно — бесконечно выше Мечика с его дряблой интеллигентской (христианской) моралью.
Следующая сцена, нечаянным свидетелем которой чуть не стал Мечик, в чем-то схожа с тем разговором, который в повести Пильняка ведут меж собой обреченный на смерть командарм и уже решивший его судьбу «негорбящийся человек»:
► — Это бром, выпей... — настойчиво, строго сказал Сташинский.
Взгляды их встретились и, поняв друг друга, застыли, скованные единой мыслью... «Конец», — подумал Фролов и почему-то не удивился, не ощутил ни страха, ни волнения, ни горечи.
Вот так же командарм и «негорбящийся человек» у Пильняка. О них тоже можно было бы сказать, что «взгляды их встретились и, поняв друг друга, застыли, скованные единой мыслью». И как Фадеев про этого своего Фролова, так же и Пильняк про своего командарма тоже, наверно, мог бы сказать, что, узнав, что ему предстоит умереть, он «не удивился, не ощутил ни страха, ни волнения, ни горечи».
Но на этом и кончается сходство этих двух сцен. Дальше начинается их различие. И различие это — коренное, кардинальное.
Написать эту сцену так, как свою написал Пильняк, Фадеев не смог. Не смог не потому, что ему не хватило для этого силы художественного воображения или пластического дара, а совсем по другой причине.
Написать ее, как Пильняк, ему помешал Л.Н. Толстой.
► Все оказалось простым и легким, и даже странно было, зачем он так много мучился, так упорно цеплялся за жизнь и боялся смерти, если жизнь сулила ему новые страдания, а смерть только избавляла от них. Он в нерешительности повел глазами вокруг, словно отыскивал что-то... Впервые за время болезни в глазах Фролова появилось человеческое выражение — жалость к себе, а может быть, к Сташинскому. Он опустил веки, и когда открыл их снова, лицо его было спокойным и кротким.
— Случится, будешь на Сучане, — сказал он медленно, — передай, чтоб не больно уж там... убивались... Все к этому месту придут... да?.. Все придут, — повторил он с таким выражением, точно мысль о неизбежности смерти людей еще не была ему совсем ясна и доказана, но она была именно той мыслью, которая лишала личную — его, Фролова, — смерть ее особенного, отдельного, страшного смысла и делала ее — эту смерть — чем-то обыкновенным, свойственным всем людям.
Фраза Фадеева насчет того, что мысль о неизбежности смерти всех вообще людей как бы еще не была Фролову «совсем ясна и доказана», прямо восходит к повести Л.Н. Толстого «Смерть Ивана Ильича».
Толстовский Иван Ильич, размышляя о неизбежности собственной смерти, вспоминает силлогизм, который его заставляли учить в детстве: «Люди смертны. Кай человек. Следовательно, Кай смертен». Вспоминая этот силлогизм, Иван Ильич думает, что этот неведомый ему Кай — действительно смертен. Этому безликому, абстрактному Каю, как он, Иван Ильич, это формулирует, — правильно умирать. Но при чем тут он, Иван Ильич, который был когда-то мальчиком Ваней, у которого был полосатый мяч, который любил папеньку и маменьку... Какое он имеет отношение к этому древнему силлогизму? Почему он, со своей неповторимой личностью, со своей душой, которую он полагал бессмертной, должен исчезнуть, превратиться в ничто? Нет! Что бы там ни утверждал этот глупый силлогизм, ему, Ивану Ильичу, — неправильно умирать!
Но о Толстом нам напоминает не одна только эта фраза умирающего Фролова. Ритм, синтаксис, все интонации фадеевского «Разгрома» — типично толстовские. Да Фадеев и не скрывал никогда, что считает себя учеником Толстого. Однако при этом он наивно полагал, что воспримет литературные, так сказать, чисто художественные достижения Толстого, отринув неприемлемое для него толстовское мировоззрение.
У него и в мыслях не было учиться у Толстого думать, чувствовать, постигать и осознавать мир. Он хотел только одного: учиться у Толстого писать.
Но оказалось, что учиться у Толстого писать — это и значит учиться у него главному: отношению к жизни.
Вместе с синтаксисом Толстого, вместе с ритмом и интонацией толстовских фраз Фадеев невольно усвоил толику толстовского миропонимания. И вот этот его Фролов, решительно ничем и ни в чем не похожий на толстовского Ивана Ильича, узнав, что ему — не когда-нибудь, а вот прямо сейчас! — предстоит умереть, думает и чувствует совершенно так же, как у Толстого в сходных обстоятельствах думал и чувствовал его Иван Ильич.
Командарм у Пильняка в той же ситуации и думает, и чувствует, и ведет себя совершенно иначе.
Врачей, которым по роду их деятельности наверняка случалось видеть самых разных людей, готовых лечь под нож хирурга, это его поведение изумляет. С такой реакцией они, похоже, еще не встречались:
► Автомобиль зашумел, пошел. Лозовский уселся поудобнее, поправил фалды пальто, наклонился к Кокосову, сказал шепотом, так, чтобы не слышал шофер:
— А страшная фигура, этот Гаврилов, ни эмоции, ни полутона, — «прикажете раздеваться? — я, видите ли, считаю операцию излишней, — но если вы, товарищи, находите ее необходимой, укажите мне время и место, куда я должен явиться для операции». — Точно и коротко.
— Да-да-да, батенька, знаете ли, — большевик, знаете ли, ничего не поделаешь, — сказал Кокосов.
Это слово (большевик) произнесено старым профессором так, как будто оно одно тут все объясняет. Словно большевики — это какие-то загадочные существа, сделанные не из того материала, из какого были сотворены все прочие, обычные люди, с которыми профессорам прежде приходилось иметь дело.
Как тут не вспомнить, что именно так — в этих самых словах и выражениях — определил однажды суть этой новой человеческой породы Сталин:
► Мы, большевики, люди особого склада. Мы сделаны из особого материала.
Сталин эту свою чеканную формулу не раскрыл, никак ее не конкретизировал. Но это сделал однажды другой «старый большевик» — Георгий (Юрий) Леонидович Пятаков.
Как почти все «из стаи славной» большевиков первого призыва, он впоследствии был Сталиным уничтожен, признав перед гибелью — на открытом процессе — себя виновным в преступлениях, которые на самом деле, конечно же, не совершал.
Видимо, уже предчувствуя, а может быть, даже и предвидя такой исход, он оставил поразительный по откровенности человеческий документ — письмо давно уже разочаровавшемуся в большевизме и отошедшему от большевиков Николаю Владиславовичу Валентинову (Вольскому):
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: