Ян Левченко - Другая наука. Русские формалисты в поисках биографии
- Название:Другая наука. Русские формалисты в поисках биографии
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Литагент «Высшая школа экономики»1397944e-cf23-11e0-9959-47117d41cf4b
- Год:2012
- Город:Москва
- ISBN:978-5-7598-0934-0
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Ян Левченко - Другая наука. Русские формалисты в поисках биографии краткое содержание
Монография посвящена взаимным превращениям литературы и науки в некоторых текстах представителей петербургской ветви формальной школы, возникшей в литературоведении накануне революции. Рассматриваются проблемы методологической и философской генеалогии формалистов, конструирование биографии и дружеского профессионального круга, новаторские опыты «самосознания» критического письма у Виктора Шкловского и работа Бориса Эйхенбаума в интимных прозаических жанрах. Основным героем книги вновь, как и для самих формалистов на раннем этапе их бытования, является литературность – ныне отброшенный и маловразумительный концепт, который в действительности относится к их собственному научному творчеству.
Для широкого круга гуманитариев – культурологов, филологов, историков (искусства).
Другая наука. Русские формалисты в поисках биографии - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
С осени 1927 до весны 1929 г. сквозь общую усталость и солидарно с друзьями осознаваемый кризис среднего возраста [154], прорастает ясный замысел второй книги о Толстом, далее обретают форму идеи о природе литературного быта и писательского труда. В отличие от коллег Эйхенбаум поставил проблему личной причастности истории в центр своего исследовательского внимания. Он последовательно отказывается трансцендировать историографический дискурс, делать его внеположным субъекту описания. Более поздняя статья о творчестве Тынянова (1940) не оставляет сомнений в гегельянском происхождении этого «субъективизма»: «Для современного человека вопросы личной судьбы неразрывно связаны с вопросами общественно-историческими. Я употребил слово “судьба” в том смысле, в каком оно подчеркивает наличие некоторой необходимости или закономерности и дополняет, таким образом, более безличное слово – “биография”. Чувство истории вносит в каждую биографию элемент судьбы – не в грубо фаталистическом понимании, а в смысле распространения исторических законов на частную и даже интимную жизнь человека» [Эйхенбаум, 1986, с. 207–208]. Разговор о науке со страстностью писателя [155], отличавший формалистов как от предшественников, так и от последователей, объединенных условностями академизма, со второй половины 1920-х годов превратился для Эйхенбаума из способа размышления в его предмет. Эйхенбаум понимает историю как неподвижную протяженность, вызывающе игнорируя Гегеля [156]. Но методологический архаизм, воспринятый у Толстого и в результате еще более радикальный, чем у Тынянова, неожиданно выдвинул Эйхенбаума в авангард науки о литературе.
В первом томе своего многолетнего исследования «Лев Толстой. Кн. 1. 50-е годы» (1928) Эйхенбаум еще более архаичен, чем в «Лермонтове» (1924), где даже в подзаголовке фигурирует запретное для формалиста слово «оценка». В ходе реконструкции максимально широкого контекста взросления Толстого после «бездумной» молодости Эйхенбаум не только увлекается не забытым «органическим» дискурсом, но и дает повод для обвинений в спекулятивных (не вполне научных) параллелях между описываемой эпохой и современностью. Например, «по всему фронту интеллигенции, до сих пор представлявшемуся более или менее единым, идет сложный процесс дифференциации, в котором важную роль играет новый момент – опора на свой класс» [Эйхенбаум, 1928 (а), с. 186]. Или: «Литература отброшена историей на задний план – она стала обыкновенным бытовым фактом. Круг ее воздействия невероятно сужается: писатели пишут друг о друге, превращаясь из авторов в литературных персонажей. <���…> “Пасквиль” становится самым распространенным жанром» [Там же, с. 188]. В последней реплике уже невозможно было не уловить намека на деятельность «напостовцев» и других адептов власти.
Этим среди прочего объясняется тот факт, что начало «долгого» толстовского проекта не было принято другими членами «триумвирата». Шкловский: «Книга о Толстом его мне не нравится» [Панченко, 1984, с. 194]. Тынянов: «Толстой <���…> как был “молодым”, так и остался» [Чудакова, 2001 (а), с. 442]. Эйхенбаум пошел здесь по пути «непреодоленности биографии», что было чревато превращением истории из науки в беллетристику. Неважно, был ли этот риск оправдан стратегически. Важно, что этот путь оказался для Эйхенбаума встроен в логику биографии, в поисках и создании которой формализм поставил не точку, но запятую. Еще в заметке 1921 г. «Миг сознания» Эйхенбаум видел
в биографии «объективный исторический закон, одновременно отрицающий и сохраняющий в человеке его прошлое и именно благодаря этой ране делающий его человеком» [Калинин, 2009, с. 42]. Летом 1925 г. он признается в письме Шкловскому: «История утомила меня, а отдыхать я не хочу и не умею. У меня тоска по поступкам, тоска по биографии. <���… > Никому сейчас не нужна не только история литературы, не только история, но и самая “современная литература”: сейчас нужна только личность. Нужно человека, который строил бы свою жизнь» [Панченко, 1984, с. 189]. Таким образом, поворот в теоретическом сознании Эйхенбаума второй половины 1920-х годов был обусловлен потребностью в строителе биографии – сам он себя таковым не чувствовал, постоянно рефлектируя в дневнике о своих сомнениях и терзаниях. Это была реакция и на антигуманистическую репутацию раннего формализма, и на инфляцию «чистой» литературы, анализ которой поставили во главу угла формалисты. Иными словами, это был поворот антропологический и даже гуманистический. В процитированном фрагменте улавливается предвестие квазипародийной «авторской исповеди» Шкловского («Третья фабрика») и тонких беллетристических сублимаций Тынянова. Сделав в монографии о Толстом выбор в пользу вызывающе импрессионистичного, как бы «внеконцептуального» описания, Эйхенбаум пытается писать художественно, не выходя за пределы описательного (вернее, герменевтического) дискурса.
Автокомментарием к этому переходу от литературы к личности писателя и от метода к личности аналитика послужил «Мой временник» (1929) – нетривиальное произведение, построенное Эйхенбаумом в форме журнала и потому вбирающее самые разные формы письма: беллетристику, критические и теоретические («программные») статьи, мелкие заметки полемического свойства. В этой книге, апеллирующей к традиции «домашнего журнала» (ср. «Благонамеренный» Александра Измайлова, 1818–1826), Эйхенбаум пытается не столько объяснить, сколько показать самой структурой и ходом повествования свое понимание истории. В обращении к читателю, которым открывается текст «Временника», задается игровая, ироничная перспектива: несвобода, обусловленная границами жанра, снимает ответственность с пишущего, но на деле предоставляет ему возможность занять метапозицию по отношению к себе в процессе исследования объекта.
Если попытаться представить имплицитный индекс цитирования Эйхенбаума, то из числа работ, вошедших во «Временник», лидерами, вероятно, окажутся не однажды переиздававшиеся статьи о литературном быте, составившие раздел «Наука». Будучи самостоятельными работами, они получают в композиции «Временника» довольно неожиданную роль, выступая в функции концептуализирующего послесловия к беллетристической части, озаглавленной «Словесность». В контексте же предлагаемого Эйхенбаумом жанрового единства эта часть выступает как опыт осмысления своего бытия в истории, бесчисленные проекции которого и обусловливают подход к бытию другого [157].
Раздел «Словесность» включает автобиографию, которая написана не столько в поисках корней, сколько в попытке найти себя после очередного этапа идентификации с биографией Толстого (ведь за год до «Временника» вышел второй том этой научной эпопеи). Эйхенбаум здесь выступает как историограф собственного «донаучного», или «внесистемного» быта, развертывая – не без аллюзий на роман воспитания – путь от случайности к случайности, которые оказываются таковыми лишь в синхронии. В диахронии же Эйхенбаум, для которого история есть особый способ изучения настоящего, полагает их результатом предопределения, или необходимости, которая образует диалектическую пару со свободой. Доказательством тому служит пересказ некой родословной, являющийся прологом к автобиографии и поначалу никак не связанный с личностью рассказчика. При этом корректно открывающийся кавычками пересказ почти ветхозаветного предания преследует цели атрибуции якобы анонимной поэмы о шахматной игре, чей перевод с древнееврейского был переиздан в 1924 г. По ходу этой мастерски сделанной ретардации открывается истинное имя автора, коим оказывается дед ученого Яков Моисеевич. Несмотря на отсылку к реальному письменному источнику, отбивающую концовку пересказа, (авто)биограф пренебрегает вторыми кавычками и завершает семейную родословную уже в регистре личного повествования, окончательно ликвидируя дистанцию между научно реконструируемым и интимно переживаемым. Вернувшись на точку зрения ученого (автора обращения к читателю и вступления к пересказу родословной), Эйхенбаум иронично сравнивает панегирический текст публикатора первого русского перевода 1871 г. с аналогичным текстом 1924 г.: «Жанр предисловия мало изменился, но язык его ухудшился. Что же касается автора самой поэмы, то он превратился в научную проблему. Не так ли возникают многие научные проблемы? Не развивается ли наука на основе забвения?» [Эйхенбаум, 2001 (а), с. 33].
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: