Лев Аннинский - Откровение и сокровение
- Название:Откровение и сокровение
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Литагент «ПЦ Александра Гриценко»f47c46af-b076-11e1-aac2-5924aae99221
- Год:2015
- Город:Москва
- ISBN:978-5-906829-18-4
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Лев Аннинский - Откровение и сокровение краткое содержание
Творчество известного литературоведа Льва Александровича Аннинского, наверное, нельзя в полной мере назвать просто литературной критикой. Классики отечественной словесности будто сходят со школьных портретов и предстают перед читателем как живые люди – в переплетении своих взаимоотношений, сложности характеров и устремлениях к идеям.
Написанные прекрасным литературным языком, произведения Льва Александровича, несомненно, будут интересны истинным любителям русского слова, уставшим от низкопробного чтива, коим наводнен сегодняшний книжный рынок…
Откровение и сокровение - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
«На задворках нашего села среди травянистой поляны стояло на сваях длинное бревенчатое помещение с подшивом из досок. Оно называлось „мангазина“, к которой примыкала также завозня – сюда крестьяне нашего села свозили артельный инвентарь и семена, называлось это „обшэственным фондом“».
Что такое «подшив» – знаете? А «мангазина»? А «завозня»? Что же, лезть к Далю или в словари сибирских говоров? Да и найдёшь ли? Если к текстам Астафьева составлять лингвистический комментарий, так придётся писать параллельный словарь, читать который будет невпроворот невозможно. И не надо! Ибо в контексте у Астафьева всё это понятно. Или объяснено исподволь, или понятно из ситуации.
Тогда зачем эта тень на плетень, зачем плетение диалектизмов, что они добавляют?
Добавляют – естественной неясности к искусной ясности. Вот это мерцание света и тени, перегляд понятности и непонятности, совмещение потерь и обретений – и есть аура текста. Стереофония тонов – одно сквозь другое. Обычно этим отличаются писатели, склонные к акварельной прозрачности. А тут – мучительные сопряжения сторон, от которых душа разрывается, голова идёт кругом. И всё-таки – сопряжения. А иногда – сращение переломов.
Да вы вчитайтесь в последнее слово того зачина, который я процитировал: «называлось это „обшэственным фондом“». Расслышали? ОБШЭственным! Словцо-то – по советским временам – настолько понятное, что поперёк не вякнешь, и всё-таки это Э-Э-Э сигналит нам, что исчужа влетело, вплелось, въелось оно в быт и жизнь неподдельных сибиряков… И стало своим.
А теперь – «сказка, с которой зачинается „Последний поклон“».
Почему именно этот эпизод – со скрипачом-поляком – поставлен Астафьевым в зачин всего повествования?
По причине немыслимости его в изначальном душевном строе рассказчика? По музыкальному контрапункту? По обороту смыслов? По ирреальности жизни, которая тебя создаёт и тебя же опрокидывает в немыслимость?
Герой эпизода – поляк. Вася. Но он не Вася, он Стася, то есть Станислав, а Васей переназван сибиряками для понятности. Поляк – в Сибири! Непонятно. Сколько слёз, сколько крови затаено в этой фигуре! Сколько страшной памяти… От 1612-го, от 1794-го? От 1830-го, 1863-го? От 1920-го, 1940-го? И как хранит поляк тоску по своей родине, даже никогда её не видевши? Как удерживает он её – родившийся уже в Сибири, «на подводе под тулупом конвоира»? И чем покалечен-то – уже ведь не под Варшавой ударом суворовского богатыря или Тухачевского конника, – а здесь, в ссылке, оттого, что у мокренького младенца нога на подводе ознобилась…
Вот и шатает вас эта польская музыка, то коченеющая, то оттаивающая на енисейском ветру. Бессмертный полонез, которым попрощался когда-то с родиной Огиньский и отдал эту свою тоску русским, так что несколько поколений русских – вплоть до будущих «шестидесятников» – на всю жизнь прониклись этой болью, и этот вот малолетний сибиряк из Овсянки, слушающий поляка… Поляк Вася – он вроде бы совсем такой, как мы, только чай пьёт не вприкуску, а как-то по-своему, с ложечкой, да очки носит – единственный в округе, – и непонятен [25]! Тосковал поляк по своей родине, которой нет, и заразил же сибиряка-малолетка тоской по родине…
Да по какой же? Да вот по этой, которая есть. А словно и нет её – как нет Польши для покалеченного поляка. Нет её – и есть она: через этот скрипичный плач посреди снегов. Вроде бы просветляет душу, а душе почему-то страшно. И через годы, уже в Отечественную, в сорок четвёртом, – посреди раздавленного огнём польского городка – та же музыка, полонез гибели. И вроде бы должна она, как тогда, повергнуть душу в «непонятную печаль и восторг», – но опять выворачивается душа – в ярость. Оттого, что всё в этом польском городке подвергнуто унижению: и бедность, и святость. Ни примириться с этим, ни понять невозможно. Ни теперь, ни тогда…
– А-а! – объясняет внуку бабушка. – Вася-поляк чужое играет, непонятное. От его музыки бабы плачут, а мужики напиваются и буйствуют.
Распахивает бабушка Катерина Петровна повествование в русскую жизнь. В окоём тайны. В чужое, от которого становится наш человек сам не свой. В своё, которое он вдруг опознаёт в чужом – и буйствует от отчаяния.
Польский камертон вводит музыку Астафьева в такую русскую горе-гармонию, от которой не избавиться ему до прощального, последнего поклона.
Поляк Вася, ещё разок, может, и появится в разворачивающемся дальше повествовании, но уже как курьёз, рядом с сапожником Жеребцовым, печником Махунцовым и прочими «скороходами», торчащими по домам и непригодными для настоящего промысла, – он исчезнет в половодье легенд и лиц, вплывающих в памяти рассказчика. Это половодье, или, лучше сказать, россыпь, а иногда осыпь случаев – кажется прихотливой, но эпизод за эпизодом складывается панорама, штрих за штрихом проясняются лица.
Самая яркая среди них – конечно же, бабушка, или, как она сама себя называет в диалогах с внуком – «баушка». Властная, добрая, весёлая, непредсказуемая в оценках событий непредсказуемого мира, стойкая в непрекращающихся невзгодах. Образ, классический в традиционном понимании и изумительно живой в ежесекундном проявлении. «Человек-то она какой? Шумный, вселюдный». Командирша в доме. Травница, богомолица, шутница. Страдалица.
Это в её изложении «бабы от музыки плачут, а мужики напиваются и буйствуют». Входят и мужики в общую фреску. Один во хмелю задаёт окружающим философский вопрос: «Что такое жисть?» и начинает крушить всё в доме, это – как ритуал. Как и то, что любовно вяжут родного буяна и кладут отсыпаться. От такого же пьяного мужика чада и домочадцы (некоторые уже с фингалами под глазом) разбегаются по соседям и время от времени подсылают малолетка-лазутчика: не угомонился ли хозяин? «Не уснул ишшо. Скамейки крушит».
Баушкин юмор смягчает ситуацию; «малый кураж» – ещё не беда. Дети отлично знают, где удар, а где замах для порядку. Всё как-то оборачивается смехом, даже то, что должно напугать. Всё можно вытерпеть, даже непоправимое.
Даже гибель матери, утонувшей в Енисее на виду у деревни, – после чего и пришлось баушке растить осиротевшего внука. Но в ту пору ему было ещё так мало лет, что он не осознал беды, а осознал он себя – в волшебном мире деревенского детства, каковой и стал воссоздавать много лет спустя в цепочке «случаев», с которых начался «Последний поклон».
Этот мир детства полон звуков – от песни утренней птички до ликующе яростного лая собак на улице села. Мир запахов: хвоя, цветы, папоротники… разрыв-трава – смесь крапивы, орляка, конопли и ещё чего-то… пьянящий дурман, реющий над селом. Мир живности: в парной теплыни лютует комар, в ледяной воде жирует налим, гуляет таймень, хитрует карась, тварь малоизученная, но славная. Он полон риска и азарта, этот мир – от Енисея, который и кормилец, и погубитель, до лесной тропинки, которую легко потерять.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: