Юрий Давыдов - Этика любви и метафизика своеволия: Проблемы нравственной философии.
- Название:Этика любви и метафизика своеволия: Проблемы нравственной философии.
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Молодая гвардия
- Год:1982
- Город:Москва
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Юрий Давыдов - Этика любви и метафизика своеволия: Проблемы нравственной философии. краткое содержание
Книга доктора философских наук Ю. Н. Давыдова посвящена проблемам нравственной философии: страх смерти и смысл жизни, этический идеал и нигилизм, преступление и раскаяние и т. д. В книге рассматривается традиция этической мысли, восходящая к литературному творчеству Л. Толстого и Ф. Достоевского. Нравственная философия русских писателей противопоставляется аморализму Ницше и современных ницшеанцев, включая таких философов, как Сартр и Камю.
Книга рассчитана на молодого читателя.
Рецензенты: академик М. Б. Митин; доктор философских наук, профессор В. А. Карпушин; доктор философских наук, профессор И. К. Пантин.
© Издательство «Молодая гвардия», 1982 г.
М.: Мол. гвардия, 1982. — 287 с, ил. В пер.: 75 к., 50 000 экз.
Этика любви и метафизика своеволия: Проблемы нравственной философии. - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Имея в виду пушкинского Сальери, мы говорим не столько о драме «измаявшегося безбожия», сколько о драме самоубийственной гордыни, обернувшейся низкой завистью и гнусным злодейством. Поэтому у нас меньше оснований поверить в «трагедию богооставленности.», переживаемую якобы Гариным из «Завоевателей» Андре Мальро (это с его-то заповедью: «Руководить. Определять. Принуждать. Жизнь в этом»?), или Гецем из сартровской пьесы «Дьявол и господь бог» (это он-то, с «легкостью необыкновенной» убивающий направо и налево — сперва для того, чтобы утвердить одну свою «правду», а затем — диаметрально противоположную?!).
Надо отдать справедливость С. Великовскому: он дает нам в руки богатый материал, чтобы мы не поверили его утверждению, будто «самочувствие такого рода насквозь трагично…» [4]. Факты, которыми снабжает нас автор этой книги, заставляют нас усомниться и в том, не столь уж случайном для нее тезисе, согласно которому источник «пантрагических» переживаний и поступков экзистенциалистских героев безверия — это одновременно и утрата ими веры в бога, и «неокончательность» этой утраты [5], а не тщеславно-суетное стремление «сверхчеловеков» поступать в отношении «обыкновенных», «средних» людей так, как если бы имели божественную власть над ними, право распоряжаться их жизнью и смертью. Ведь если, как убедил нас Пушкин, таким образом пытались поступать уже отдаленные предшественники этих «героев безверия», причем еще в те времена, когда «на трагическое еще не лег полновесно «гнет бытийной «смыслоутраты» [6], то что приходится ожидать от «героев» иных времен, когда это «полновесие» осуществилось?..
Есть, правда, один «нюанс», существенно отличающий пушкинского Сальери — предтечу ницшеанского «сверхчеловека» от французских отпрысков этого последнего, рожденных в русле экзистенциальной интеллектуальной романистики. Экзистенциальным «героям неверия» решительно чужда и малейшая доля той рефлексии, имевшей свой истинный источник в угрызениях дотоле молчавшей совести, которую вызнало в душе Сальери осознание истинного смысла совершенного им злодейского убийства «другого». Как правило, они «гробят» совсем даже и не одного, а многих «других». Причем каждое из этих убийств, совершенных ими без зазрения совести и без малейшего сомнения в его «оправданности», как бы молчаливо утверждает их в своем праве делать следующее.
Различие между этими ницшеанскими установками, на почве которых и родился французский экзистенциалистский роман, так и не освободившийся до конца от своего «родимого пятна», с одной стороны, и глубоко нравственным пафосом, изначально одушевлявшим большую русскую литературу в решении той же проблемы «убийства» — с другой, предстает особенно разительным, когда мы обращаемся к роману Достоевского «Преступление и наказание», в котором тема пушкинского Сальери получает дальнейшее углубленное развитие, разрастаясь в целостную философию совести.
Родион Раскольников и «тайна ницшеанского «сверхчеловека»
В самой общей схеме «Преступления и наказания» воспроизводится парадигма, обретенная Пушкиным в ходе его. «драматического исследования» (так он был склонен рассматривать свои «маленькие трагедии») феномена сальеризма. Но каждый элемент этой парадигмы рассматривается Достоевским как бы через микроскоп, и в результате на месте «маленькой трагедии» появляется большая, сама, в свою очередь, распадающаяся на бесконечный ряд «маленьких трагедий». Вот эти основные элементы, каждый из которых высвечивает особый аспект сознания индивида, желающего утвердить себя в качестве «сверхчеловека», находящегося «по ту сторону» нравственных норм и моральных законов, значимых, по его убеждению, лишь для «обыкновенных» людей, но отнюдь не для «необыкновенных»:
1. Предпосылка сознания этого типа — все то же убеждение насчет полнейшего отсутствия «высшей правды», возникающее при виде несправедливостей, творящихся вокруг, и усиливаемое личными невзгодами и неурядицами, иначе говоря, вывод о том, что «правды нет — и выше», делается на основе констатации факта отсутствия ее «на земле».
2. Отсюда стремление утвердить эту «правду» самому, так сказать, на свой страх и риск, и стало быть — как свою собственную, личную правду; «мою» правду я хочу предложить взамен отсутствующей — как на земле, так и на небе.
3. Но как только я начинаю размышлять о том, как бы мне осчастливить человечество, утвердив среди людей мою правду, я замечаю, что кое-какая правда меж людьми все-таки обретается.
4. Итак, я прихожу к заключению, что, с одной стороны, есть я со своей правдой (разумеется, высшей), а с другой — «обыкновенные» люди с их кое-какими правденками, не выдерживающими, на мой взгляд, «строго логического» анализа, — например, то же самое «не убий», которое ведь попирается на каждом шагу, а потому гроша ломаного не стоит.
5. Вот тут и начинается «арифметика», о которой так много говорит Достоевский как в подготовительных работах к «Преступлению и наказанию», так и в тексте самого романа. Моя «высшая правда» сталкивается с общечеловеческими «правденками», и я прикидываю, в какой мере я могу принести их в жертву, облагодетельствовав этой ценой человечество.
В голове Раскольникова возникают «мысли» (они же — «помыслы»), аналогичные тем, которые он услышал из одного разговора, случайным свидетелем которого оказался как раз в тот момент, когда начал соблазнить себя на преступление.
«…С одной стороны глупая, бессмысленная, ничтожная, злая, больная старушонка, никому не нужная и напротив, всем вредная, которая сама не знает, для чего живет, и которая завтра же сама собой умрет…
С другой стороны, молодые, свежие силы, пропадающие даром без поддержки, и это тысячами, и это всюду! Сто, тысячу добрых дел и начинаний, которые можно устроить и поправить на старухины деньги, обреченные в монастырь!.. Убей ее и возьми ее деньги, с тем чтобы с их помощью посвятить потом себя на служение всему человечеству и общему делу… За одну жизнь — тысячи жизней, спасенных от гниения и разложения. Одна смерть и сто жизней взамен — да ведь тут арифметика!» [7]
Совершенно верно констатирует С. Великовский в уже цитированной нами книге, что дальше подобного «историцистского счетоводства» не двигалась мысль французских последователей Раскольникова в середине нашего века. Совершенно аналогично (с некоторыми нюансами, на которые опять же справедливо указывает автор книги «В поисках утраченного смысла») звучит «итоговое» рассуждение в сартровской пьесе «Дьявол и господь бог», объединяющее двух прежних антиподов — Насти и Гeца.
«Ты принесешь в жертву двадцать тысяч крестьян, чтобы спасти сто тысяч», — подает Насти свой совет Гецу, приглашая его командовать повстанческим войском, где дисциплину предстоит налаживать с помощью обмана и казней («для острастки»). «Арифметики от истории XX века в сходных случаях ведут счет покрупнее — на миллионы, а то и сотни миллионов… Есть дело, начальник и прочие, пешки, прозрел вслед за Насти Гец-релятивист» [8]. Себя этот «релятивист»-убийца, само собой, ни в единый момент своей жизни не мыслил иначе как «начальником», имеющим право распоряжаться жизнью и смертью «других», «обыкновенных» (уже в силу одного того, что они — «другие», а он — это он). А мысли этот «герой неверия» себя иначе, в числе тех бесконечно малых величин, которые растворились в континууме его глобальной арифметики, сама эта арифметика могла бы оказаться иной.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: