Владимир Бибихин - Дневники Льва Толстого
- Название:Дневники Льва Толстого
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Издательство Ивана Лимбаха
- Год:2012
- Город:Санкт-Петербург
- ISBN:978-5-89059-184-5
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Владимир Бибихин - Дневники Льва Толстого краткое содержание
Впервые публикуется курс лекций, прочитанный В. В. Бибихиным на философском факультете МГУ в осенний семестр 2000 г. и в весенний семестр 2001 г.
«Дневники Толстого и его записные книжки это вспышки озарений, и как человек чтобы быстро что-то записать хватает карандаш, гвоздь, так Толстой первые подвернувшиеся слова. Понятийный разбор этих записей даст нуль, единственный шанс — увидеть искру, всегда одну, которая ему осветила тьму и тут же погасла… В основании всего, в разуме бытия, живого и он уверен что неживого тоже, он видит любовь и поэзию. Эти две вещи сумасшедшие, нерасчетливые, жертвенные, непредвиденные. Жизнь идет от них».
Текст публикуется в авторской редакции с сохранением орфографии и пунктуации В. В. Бибихина
Дневники Льва Толстого - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
слышимое осязаемое свидетельство как трудно выйти из метрики и одновременно как трудно не потерять абсолютных верха и низа. К сожалению, статистически преобладает это устройство: абсолютных верха и низа нет, но метрика есть, всё измеряется, преступление это преступление, рифма это то что рифмуется, поэтому метрика не имеет привязки и зависает в неопределенности вся целиком, человек живет в страшно неуютном, собственно адском порядке, о котором знает что этот порядок может быть весь заменен).
Поздравляю вас. Сейчас наконец на третьем занятии мы вступим в пространство толстовских дневников. Здесь пространство неопределенности, рыскания, брожения, нерешенности, нерешаемости. Нельзя решить, съесть кусок хлеба хорошо или величайшее преступление. Нет метрики: вчера я расписал себе любить и трудиться, сегодня не любил и не трудился и неясно, где это мое вчерашнее решение, оно осталось во вчера. Мы бредем вслепую в темноте, но здесь есть верх и низ, абсолютные, в этой темноте, и жизнь зависит от этой борьбы. Невидимая брань вовсе не значит что посторонние ее не видят, а что там сталкиваются, дерутся и падают или поднимаются ничего не видя глазами. И нечего цепляться за метрику, говорить, что там открываются другие глаза, с такими-то параметрами. Этот якобы духовный дискурс просто протаптывание теми же грязными ногами пространства, где извольте всерьез метрику оставить.
Толстой рано уходит в тот пейзаж, упрямства и силы ему хватает чтобы не хитрить с собой и чтобы принять, что извне его действия становятся странные, потом нелепые, потом юродивые, потом смешные. Повторять тысячекратно правило, что надо любить, и тысячекратно винить себя за раздражение. Говорить о воздержании и сотни раз винить себя за переедание, писать «Крейцерову сонату», обещать себе спать отдельно и дрожать и узнавать с тревогой, не забеременела ли от него на его седьмом десятке лет жена. У всякого появится чувство превосходства. Такое поведение не лезет ни в какие рамки. Толстой и здесь добился чего хотел, взял нас. Ему надо чтобы мы видели его нелепым, юродивым: «лишения и боли… худая слава, оскорбления, унижения… враждебность к тебе людей… то и другое и третье необходимо тебе» (цитировалось 5.9.2000).
В невидимом он делает самому себе даже невидимые, неясные движения. Без догадки о том, что происходит, для внешнего наблюдателя это так же смешно и нелепо, как видеть танцующих и не слышать музыку. Или хуже: как видеть сумасшедшего, который активно действует в уверенности, что окружен бандитами или что он царь. Странность записи, на которой была прервана прошлая пара 12 сентября 2000-го, вместе с ее последней фразой, «как это было велико, когда я с этой мыслью проснулся ночью!» (восклицательный знак Толстого), от готовности выпасть навсегда из метрики, упасть в без-дну для метрики, но вместо метрических ориентиров остаться при надежных, домашних, абсолютных верхе и низе.
Чтобы понять неметрические верх и низ, мало думать что верх тут не голова и низ не то что ниже пояса. В топике, в отличие от метрики, верх отмечен чем?
Конечно повышением жизни, плотностью бытия. В метрике мы знаем, какой бывает верх, потому что мы уже знаем какой-то верх, любой другой верх будет или выше или ниже того верха, который нам известен, допустим очень намного выше. В топике мы не знаем другого уровня высоты так же, как куколка не имеет опыта бабочки. В бабочке нет ничего чего не было в куколке, настолько, что бабочка ничего не ест и не имеет этого источника поступления новой информации. Куколка не летала, она узнает летание только когда полетит, но летание будет узнано ею как ее летание, ее сущность, судьба. Живое не имеет опыта того органа, которого оно не имеет, но когда поэт говорит для себя неожиданное, он знает, свое это или чужое. Как после этого сказать, есть ориентиры в топике? Их и вовсе нет, но есть такой абсолютный как узнавание своего, родного. Его имена хорошее, высокое у Толстого. Но собственно и у нас тоже. Все вопросы о том, что же оно такое, должны тут прекратиться. Оно не что, а расположение (Толстой: отношение), доступ к которому только через фильтр, выхода из метрики, метрической неопределенности в топику, т. е. это предполагает смелость на отказ от расписания и от зрения.
Животные, растения, дети живут не в метрике не сами по себе. Их туда затаскивают дрессурой. Они дружественны и по крайней мере понятны в смысле близки, как близка и понятна медведица, раненая, честно на охоте чуть не задравшая. Строго говоря, жизни служит, подчинено и всякое расписание. Если бы только это подчинение было прозрачно. Оно обычно не просматривается. Государство, частные предприятия действуют по логике, которая делает так, что протест и расправа становятся естественны. Рядом с простором выхода в существенное — тяжелая ввязанность тела в другие тела не по типу нападения, прикосновения к лицу когтей раненой медведицы, а по типу несогласия, отсутствия мира. Медведица бросается на человека, жертвуя жизнью, если хотите, именно восстанавливая мир. Но ярость хозяина на бездельника управляющего хорошо бы проходила по типу реакции медведицы. Молодой офицер Толстой, страстно любящий работу, сгоряча сечет и порет за безделье, но восстановления мира или хотя бы истории не получается, рассказать стыдно. Прежде всего потому что нет простой правды медведицы и охотника, инстинктивно ясных: Толстой порет крепостного потому что видит в нем свою природную густую лень, которую в расписании помещика и хозяина настолько не может себе позволить, что выставляет вперед налицо свое трудолюбие, т. е. расписывает себе распорядок своих природных черт. В дневнике, сам с собой, в этой тайне для одного он ничего не расписывает и видит правду:
Хозяйство опять всей своей давящей, вонючей тяжестью взвалилось мне на шею. — Мучусь, ленюсь {!} (16.10.1859).
Возникает раздор, в этой собственно не очень большой и случайно выхваченной клеточке жизни, но в других клеточках то же, раздор. В чем дело. Что делать. Распутать, разорвать, взорвать. Честный ход только один: не убегая, не изменяя месту, проложить путь откровениям, они безусловно обещают своей великостью спасение. То, что если один находит настоящий выход из лабиринта (расписание, когда оно вписано в природу, приложено к ней, становится лабиринтом), то спасены все, делает задачу большой, тоже великой, и единственно интересной. Потому что действуют сверхсилы, божественное, среди них захватывающая интрига, косность, полный провал и немыслимый успех. На этом большом поле, такого размаха, человеческие соображения и расчеты становятся жалкой кустарщиной, собственно смешной. Толстой имеет уверенное презрение к манипуляциям, усилиям рассудочно склеить раздор. Игра идет на хорошем уровне, он принимать частные, условные меры не хочет. Он пишет не для того чтобы самому измениться, совершенствоваться. Точнее сказать, к тому, который хочет изменить себя, мечтает исправить жизнь, дневник стоит наблюдателем.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: