Жиль Делез - Капитализм и шизофрения. Книга 2. Тысяча плато
- Название:Капитализм и шизофрения. Книга 2. Тысяча плато
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:У-Фактория, Астрель
- Год:2010
- Город:Екатеринбург, Москва
- ISBN:978-5-9757-0526-6, 978-5-271-27869-3, 978-5-9757-0527-3, 978-5-271-29213-2
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Жиль Делез - Капитализм и шизофрения. Книга 2. Тысяча плато краткое содержание
Второй том «Капитализма и шизофрении» — не простое продолжение «Анти-Эдипа». Это целая сеть разнообразных, перекликающихся друг с другом плато, каждая точка которых потенциально связывается с любой другой, — ризома. Это различные пространства, рифленые и гладкие, по которым разбегаются в разные стороны линии ускользания, задающие новый стиль философствования. Это книга не просто провозглашает множественное, но стремится его воплотить, начиная всегда с середины, постоянно разгоняясь и размывая внешнее. Это текст, призванный запустить процесс мысли, отвергающий жесткие модели и протекающий сквозь неточные выражения ради строгого смысла…
Капитализм и шизофрения. Книга 2. Тысяча плато - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Такую точку зрения нам мешают принять, по крайней мере, две причины. Как отмечает Хомский, диалект, язык гетто или малый язык не избегают условий трактовки, вытаскивающей из такого языка однородную систему и извлекающей константы — black-english действительно обладает собственной грамматикой, которая не определяется как сумма ошибок или нарушений по отношению к стандартному английскому, но в точном значении данная грамматика может рассматриваться, только если к ней применяются те же правила исследования, что и при изучении стандартного английского. В этом смысле, понятия главного и малого, по-видимому, не представляют никакого лингвистического интереса. Французский язык, утрачивая собственную общемировую главную функцию, ничего не теряет в своем постоянстве, в своей однородности, в своей централизации. Напротив, африкаанс получил свою однородность, когда существовал локально малый язык, борющийся против английского. Даже политически, и главным образом политически, трудно понять, как могут действовать приверженцы малого языка, если только не сообщая ему, не вписывая в него постоянство и однородность, кои делают такой язык локально главным, способным вынудить к официальному признанию (отсюда политическая роль писателей, подчеркивающих права малого языка). Но противоположный аргумент кажется куда важнее — чем больше язык имеет или приобретает характеристик главного языка, тем более он подвергается непрерывными вариациям, транспонирующим его в «малый» язык. Тщетно критиковать мировой империализм языка, разоблачая порчу, какую он наводит на другие языки (например, критика пуристами влияния английского языка, мелкобуржуазное или академическое разоблачение «франкглийского языка»). Ибо такой язык, как английский или американский, является главным в мировом масштабе, только если он обработан всеми меньшинствами мира, причем с помощью весьма разнообразных процедур варьирования. Или то, как гаэльский и англоирландский языки заставляют меняться английский язык. То, как black-english и некоторые языки «гетто» вынуждают меняться американский язык до такой степени, что Нью-Йорк стал городом почти без языка. (Более того, американский язык — в своих отличиях от английского языка — не образовался бы без такой лингвистической работы меньшинств.) Или, к примеру, лингвистическая ситуация в бывшей австрийской империи — немецкий язык является главным языком по отношению к меньшинствам, но только подвергаясь с их стороны обработке, превращающей его в малый язык по отношению к немецкому языку немцев. Итак, не существует языка, у которого не было бы никаких собственных внутренних, эндогенных, интралингвистических меньшинств. Так что на самом общем лингвистическом уровне позиции Хомского и Лабова непрестанно переходят друг в друга и превращаются одна в другую. Хомский может сказать, что даже малый, диалектный язык или язык гетто не поддается исследованию вне условий, которые высвобождают из него инварианты и устраняют «внешние или смешанные» переменные; но Лабов может ответить, что язык — даже главный и стандартный — не поддается исследованию независимо от «присущих ему» изменений, которые как раз и не являются ни смешанными, ни внешними. Вы не достигнете однородной системы, каковая не была бы — еще или уже — обработана имманентной, непрерывной и урегулированной вариацией. (Почему же Хомский делает вид, будто не понимает этого?)
Следовательно, не существует двух видов языка, а есть две возможные трактовки одного и того же языка. Либо переменные трактуются таким образом, что из них извлекаются константы и постоянные отношения, либо же — так, что они приводятся в состояние непрерывной вариации. Мы ошибались, когда порой создавали впечатление, будто константы существовали рядом с переменными, лингвистические константы рядом с переменными высказывания — такое делалось лишь ради удобства изложения. Ибо ясно, что константы извлекаются из самих переменных; у универсалий в лингвистике существования в себе не больше, чем в экономике, и они всегда выводятся из универсализации или унификации, подразумевающих переменные величины. Константа не противостоит переменной, как раз-таки трактовка переменной противостоит другому типу трактовки — трактовке непрерывной вариации. Так называемые обязательные правила соответствуют первому типу трактовки, тогда как необязательные правила касаются конструирования континуума вариации. Более того, к некоторым категориям или различиям нельзя обращаться, они не применимы и бесполезны в качестве возражений, ибо уже предполагают первую трактовку и всецело подчинены поиску констант: например, язык как то, что противопоставлено речи; синхрония как то, что противопоставлено диахронии; компетенция — успеху; отличительные черты — неотличительным (или вторично отличительным) чертам. Ибо неотличительные черты — будь то прагматические, стилистические или просодические — не являются не только вездесущими переменными, отличающимися от присутствия или отсутствия константы, они — не только сверхлинейные и «сверхсегментированные» элементы, отличающиеся от линейных сегментарных элементов: сами их характеристики сообщают им власть [puissance] помещать все элементы языка в состояние непрерывной вариации — например, воздействие тона на фонемы, акцента на морфемы, интонаций на синтаксис. Это не вторичные черты, но иная трактовка языка, который уже не проходит через предыдущие категории.
«Главное» и «малое» качественно определяют не два языка, а два употребления или две функции языка. Двуязычие, конечно же, обладает образцовой ценностью, но, опять же, просто ради удобства. Несомненно, в австрийской империи чешский язык был малым языком по отношению к немецкому; но немецкий язык Праги уже функционирует как потенциально малый по отношению к немецкому языку Вены или Берлина; и Кафка — чешский еврей, пишущий на немецком языке, — подвергает немецкий язык творческой переработке как малый язык, конструируя континуум вариации, обсуждая все переменные ради того, чтобы, одновременно, стягивать константы и распространять переменные: заставлять язык заикаться, заставлять его «попискивать»… растягивать тензоры на весь язык, даже письменный, и извлекать из него крики, вопли, высоты, длительности, тембры, интонации, интенсивности. Мы часто отмечали две совместные тенденции у так называемых малых языков — обнищание, утрата синтаксических или лексических форм; но в то же время странное размножение изменчивых эффектов, вкус к перегрузке и перефразированию. Такое можно сказать и о немецком языке Праги, о black-english или о квебекском языке. Но, не считая редких исключений, интерпретация лингвистов была, скорее, враждебна, взывая к консубстанциальным бедности и изощренности. Так называемая бедность — это, фактически, ограничение констант, что-то вроде перегрузки, расширения вариаций ради развертывания континуума, сметающего все компоненты. Такая бедность является не нехваткой, а пустотой или эллипсом, позволяющим нам обогнуть константу вместо того, чтобы быть захваченными ею, или приближаться к ней сверху либо снизу вместо того, чтобы обустраиваться в ней. И такая перегрузка не является риторической фигурой, метафорой или символической структурой, именно подвижное перефразирование свидетельствует о нелокализуемом наличии косвенной речи внутри любого высказанного. С обеих сторон мы видим отказ от точек отсчета, рассеивание постоянной формы в пользу динамических различий. И чем более язык входит в такое состояние, тем ближе он не только к музыкальной нотации, но и к самой музыке. [120]
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: