Владимир Вейдле - Умирание искусства
- Название:Умирание искусства
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Республика
- Год:2001
- Город:Москва
- ISBN:5-250--01816-5
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Владимир Вейдле - Умирание искусства краткое содержание
В.Вейдле (1895-1979) - известный писатель и историк культуры первой русской эмиграции. Его высоко ценили не только И.Бунин, Б.Зайцев, В.Ходасевич, но и западные поэты и мыслители - П.Клодель, Э.Ауэрбах и др. Эрудит, блестяще владевший четырьмя языками, он отличался оригинальностью, остротой и резкостью своих суждений об искусстве, литературе, обществе.
В настоящем сборнике отечественный читатель познакомится с наиболее значительными сочинениями В.Вейдле: «Умирание искусства» (1937), «Рим: Из бесед о городах Италии», статьями разных лет о русской и западной культуре XIX - XX вв.
Для тех, кто интересуется вопросами эстетики, философии и культуры.
Умирание искусства - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Все темней, темнее над землею —
Улетел последний отблеск дня…
Вот тот мир, где жили мы с тобою,
Ангел мой, ты видишь ли меня?
Завтра день молитвы и печали,
Завтра память рокового дня…
Ангел мой, где б души ни витали,
Ангел мой, ты видишь ли меня?
Никакого сходства этого стихотворения с последним лермонтовским не могу я признать, кроме как в трех пунктах: оба стихотворения прегрустные, “смертельно” грустные (лермонтовское находит искомый “покой”, но в невозможном); оба принадлежат к числу высших созданий русской лирики и оба написаны пятистопным хореем, являя, однако, ритмы предельно различные из всех возможных в его метрических границах. Этой последней очевидности ни Тарановский, ни Лотман видеть не хотят. В известном смысле это и понятно; признай они ее, и научные, “строго, научные” их построения распались бы во прах. Думаю, что им и суждено распасться. Быстрей бы это случилось, если бы не прискорбно разросшееся за последние десятилетия доверие ученых ко всему, что им подносится в упаковке, соответствующей привычным для них правилам.
О Тютчеве Лотман пишет: “Земная дорога (двойная семантика этого образа очевидна) ему кажется несоизмеримо огромной и утомительной. Передвижение его по дороге охарактеризовано глаголом “бреду”, а огромность ее для “меня” передана через усталость, вызванную движением (“тяжело мне, замирают ноги”). При такой структуре пространства “друг мой милый”, к которому обращается “я” в четвертой строке, должен находиться вне этой протяженности, видимо вверху, и вопрос: “Видишь ли меня?” — подразумевает взгляд сверху вниз”. — Разве по-русски говорится “огромная дорога”? И какая тяжеловесность не одного слога, но и мысли! Ради большей “научности”, что ли? (потому что случается Лотману мыслить и писать совсем иначе). Да и кому он все это объясняет? Марсианам? Насчет “структуры пространства”, насчет “усталости, вызванной движением”. Нормальный, самый “близлежащий”, как немцы говорят, смысл тютчевских стихов невероятно этим отчуждается и через отчуждение искажается, а та очень небогатая “информация”, что содержится в этом комментарии, оказывается все-таки неверной. Ни о какой “земной дороге” Тютчев не говорит; он бредет “вдоль большой дороги” (большой, т. е. проезжей) вечером, накануне “рокового дня” (первой годовщины со смерти Е. А. Денисьевой); “бредет”, а не “идет”, потому что немолод и потому что ему тяжело. Может быть, в качестве обертона и присутствует здесь невысказанная мысль, что и жизнь клонится к концу, а не только день, что и в душе становится темно, а не только над землею, что и “вот бреду”, и путь… Но это именно не высказывается, даже метафорически; “двойная семантика” земной дороги здесь как раз и не используется. Спрашивается, как Ю.М.Лотман читает, как непосредственно, для себя, истолковывает он стихи — и эти стихи. Как усмотрел он в лермонтовском стихотворении сперва (вслед за Тарановским) движение, “динамику”, которой в нем нет, а затем еще и отрицание этой динамики. “Дорога, — возвещает он, — неотделима от движения во времени”. Отделима, очень отделима, и у Лермонтова вполне отделена. Но нет, здравым смыслом науку не перебьешь. Лотман объясняет (стр. 194), что “динамика” — и в частности движение, дорога — связана с “состоянием контактности” и что Лермонтов на своем кремнистом пути “контактность” эту теряет, так как “в дальнейшем выясняется, что одиночество среди людей не компенсируется единством с природой, а, напротив, служит лишь проявлением изолированности от всего мира”. В чем дело? Ведь это лишь массовый туризм создает для путника перманентное “состояние контактности”. Тютчев бредет один вдоль своей дороги; Лермонтов один вышел на свою, по которой он вовсе не собирается идти. И от природы он себя вовсе не отъединяет, как это явствует из его мечты о “темном дубе”, который бы над ним “склонялся и шумел”. И вовсе не “в сходных чертах” дан “облик окружающего мира”, когда в одном стихотворении “сквозь туман кремнистый путь блестит”, а в другом говорится о “тихом свете гаснущего дня”: блестит-то ведь путь при лунном свете, а “гаснущий день” – совсем не то.
Полно. Гораздо верней (и приятней) думать, что для себя ни Лотман, ни Тарановский столь несообразно с природой стихов их не читают, — то чересчур замысловато их понимая, то слишком буквально. Читают они стихи так для науки, но наука при этом получается не совсем достоверная; наукообразная скорее, чем научная. Наукообразна она, потому что обольщается надеждой приблизиться к методам естественных наук; но исторические и филологические науки чем продвигаются дальше на этом пути, тем верней утрачивают ту, пусть и более скромную, научность, которая им доступна и которой они право имели гордиться еще в недавние времена. Тарановский не склонен, насколько я вижу, к такому — прошу простить неологизм — вгромождению сложных “структур” в поэтические организмы, еще куда более сложные, но сложные по-другому. Эту сложность свести к той — квадратура круга. Но и Тарановский тешит себя надеждой привести к одному знаменателю слишком различные дроби, да и зыбок его знаменатель, сложением порожденный пятистопного хорея с приписанными Лермонтову “мотивами” жизни и пути, враждующими будто бы между собой. Но “динамического мотива пути” попросту в стихотворении этом нет, а “статический мотив жизни” противопоставлен первому мотиву совершенно искусственно и для понимания лермонтовских стихов бесплодно. Что же до пятистопного хорея, то его особый лермонтовский ритм, несмотря на точнейший анализ его у Эйхенбаума, оказался неузнанным. Вот и случилось, что вся большая работа свелась к списку стихотворений, написанных пятистопным хореем и где встречаются “глаголы движения”, вроде “выхожу”, “иду”, “я вышел”, “шли они” или, например, “Ночь тиха”, анапестическое начало стиха, которое у Полонского и само могло появиться в стихотворении этого размера, но могло быть, конечно, и подсказано ему Лермонтовым; но этот анапест обошелся у него безо всякой “дороги”, безо всякой “жизни”, так что “лермонтовского цикла” из таких стихотворений не сплетешь. Как и, разумеется, из таких, где процитирован Лермонтов, как у Георгия Иванова: “Туман… Тамань… Пустыня внемлет Богу /…/ И Лермонтов один выходит на дорогу…” Замечу, что и никакого “переключения лермонтовского ритма на ямб” тут не происходит: стихотворение написано пятистопным ямбом, но “пустыня внемлет Богу” в отдельности ничем другим, как трехстопным ямбом, никогда и не была; да и мандельштамовская строчка, цитируемая тут же (стр.319, прим. 41), не больше имеет общего с лермонтовским ритмом, чем с лермонтовским размером. “И ни одна звезда не говорит” — эта тьма, может быть, даже не вспоминает о том, как звезда с звездой беседовала у Лермонтова.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: