Михаил Эпштейн - Поэзия и сверхпоэзия. О многообразии творческих миров
- Название:Поэзия и сверхпоэзия. О многообразии творческих миров
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Литагент Аттикус
- Год:2016
- Город:СПб
- ISBN:978-5-389-12825-5
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Михаил Эпштейн - Поэзия и сверхпоэзия. О многообразии творческих миров краткое содержание
Его новая книга посвящена поэзии как особой форме речи, в которой ритмический повтор слов усиливает их смысловую перекличку. Здесь говорится о многообразии поэтических миров в литературе, о классиках и современниках, о тех направлениях, которые сформировались в последние десятилетия XX века. Но поэзия – это не только стихи, она живет в природе и в обществе, в бытии и в мышлении. Именно поэтому в книге возникает тема сверхпоэзии – то есть поэтического начала за пределами стихотворчества, способа образного мышления, определяющего пути цивилизации.
В формате pdf А4 сохранен издательский макет, включая именной указатель и предметно-именной указатель.
Поэзия и сверхпоэзия. О многообразии творческих миров - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Совершенно иным входит в наше сознание Блок. Современники отмечали удивительную неподвижность – скульптурность или картинность его облика. Вспоминает А. Белый: «…казался опять и опять новым Байроном, перерисованным со старых портретов» [34] Белый А. Из книги «Начало века» // Вопросы литературы. 1974. № 6. С. 235.
. Горький: «…строгое лицо и голова флорентийца эпохи Возрождения» [35] Горький М. Литературные портреты. М., 1967. С. 306.
. В Блоке было что-то отрешенное, весь он не отсюда, не из живой действительности, а из другой эпохи, страны, будто вылеплен или нарисован. Даже глаза – самое подвижное в облике – не движутся у него: «тяжелая грусть его зеленоватых, неподвижных, задумчивых глаз» [36] Чуковский К. Современники. М., 1969. С. 441.
. «Дремлющее», «каменное», «похожее на маску» – это все о лице, которое предстает в таких описаниях странным, нечеловеческим фантомом, то ли вещественным, то ли сфабрикованным, то ли приснившимся, но не живым. Временами – пугающе мертвым. «Его лицо было малоподвижно, иногда почти мертвенно», – замечает К. Федин [37] Федин К. Писатель. Искусство. Время. М., 1980. С. 39.
.
Таким образом, во внешности Блока явно выступает идея покоящейся, застывшей, заколдованной красоты. В нем нам чудится что-то европейское, нерусское. То ли флорентиец, то ли Байрон, то ли, как выразилась одна простодушная барышня, «красивый такой, очень гордое лицо, я даже подумала, иностранец» [38] Горький М. Литературные портреты. С. 306.
. Он весь чужеземный, нездешний, со сцены или с Запада, который мы воспринимаем как сцену: в нем проступает нечто гордое и холодное, отстраненное от реальности, как будто он всю свою жизнь оставался тем «принцем» или «царевичем», каким домашние окрестили его в детстве. Что-то в нем было то ли от средневекового рыцаря, то ли от Гамлета – частых лирических и драматических его персонажей. Этой своей строгостью и сдержанностью он создает в нашем сознании образ поэта, которого нам не хватало, который уравновесил бы своей торжественной осанкой и глухим, замогильным голосом ту простоту и посюсторонность, которые определяли облик Пушкина. Национальное сознание слагается не из общих понятий, а из конкретных образов, наиболее полно воплощающих эти понятия. Образ Пушкина объясняет и обобщает все знакомые нам черты русской проворности, открытости, задушевности. В облике же Блока соединилось накопленное XIX и особенно началом XX века – отрешенность поэта от жизненной прозы, гордая лермонтовская осанка, герценовский и тургеневский аристократизм, надмирность Владимира Соловьева, эстетизм Брюсова и Бальмонта – все то, что не вмещается в пушкинский облик.
Так они и запечатлены нашим внутренним взором: стремительный, неуследимый Пушкин – строгий, неподвижный Блок. И то же самое улавливается нашим внутренним слухом в звучании их имен. В имени Пушкина есть что-то легкое, летящее, «как пух от уст Эола». «Веселое имя», «легкое имя», как сказал о Пушкине Блок. У самого Блока имя тяжелое, массивно-каменное или стальное, замкнутое, как клетка. В высших легендарных проявлениях личности ее имя и внешность, как мы уже говорили, абсолютно взаимосвязаны.
Конечно, дело не только в облике или имени. Судьба поэта – совокупность его жизненной и творческой ипостасей, единство которых и образует легенду. Все стихийное и подвижное в пушкинской натуре просветлялось и очищалось актом творчества, обретая форму чеканную и литую, хочется сказать – скульптурную. Процесс творчества был для Пушкина отливкой стройных форм из кипящего хаоса душевных движений. Направленность творческого процесса у Блока противоположна. В его стихах лилась та огненная стихия, которая, казалось, не трогала величаво-застывшей, как маска, его внешности. Творя, Блок расплавлял себя, для него творчество было разгорячением своего душевного состава, а не охлаждением, как для Пушкина.
Эта противоположность сказалась и на ходе творческой эволюции поэтов. В поздние, 1830-е годы у Пушкина преобладают мотивы смирения, умиления, раскаяния – по словам Гоголя, разгул ранних стихов уступает место тихой беспорывности, какою дышит русская природа. «Осень», «Пора, мой друг, пора…», «Не дай мне бог сойти с ума…» – всеми этими стихотворениями Пушкин как бы отвечает на порывы своей молодости, когда душевная стихия, разгоряченная Югом – наследством крови и местом изгнания, – то и дело прорывалась сквозь формы нравственного и эстетического самоограничения. В своей поздней лирике поэт особенно сдержан, медитативен, его тянет к дому – после скитаний, к осени – после Юга, к отрезвлению – после разгула. Напротив, в творчестве Блока все более и более нарастает тон пророчества, одержимости, гордого и пламенного витийства, что особенно заметно в последних его произведениях – «Скифы», «Двенадцать», «Крушение гуманизма».
Начинал Блок как поэт высшего служения и отречения, как смиренный страж покоев своей Прекрасной Дамы. «Порой – слуга; порою – милый; И вечно – раб» – так молитвенно и коленопреклоненно не начинал в русской лирике ни один поэт. В этом опять-таки чудится что-то западное, рыцарски-сдержанное и почтительное: лирика трубадуров и миннезингеров, Данте, Петрарки… Какой уж там пушкинский ранний разгул – напротив, доходящее до аскезы смирение, самообуздание. Стройная, почти математическая гармония строк, строф, циклов. Задумчивость, мечтательность – для Блока такая же изначальная, «немецкая» данность, как для Пушкина – «африканская» безудержность и мятежность. Но оба рождены в России, образуются ею, только с разных сторон.
Блока влечет стихия русской жизни, воспринятая им как путь отрешения от «уютов» и «покоев» европейской цивилизации, от строгих заветов разума. «Дом», «очаг», «трезвость», «покой» – все это для него синонимы мещанства, от которого единственное спасение – это кануть «в метель, во мрак и в пустоту», в бескрайность и бездомность России. «Приюти ты в далях необъятных. / Как и жить, и плакать без тебя!» Если для Пушкина существо русского склада, русской природы – беспорывность, стыдливая тишина, смирение, то для Блока – порыв, бушевание, неистовство.
Плохо понимали Блока те его соотечественники, которых удивила и ужаснула готовность поэта безоговорочно принять революцию – этот «грозовой вихрь», «снежный буран» («Интеллигенция и революция») – и раствориться в ней. В ответ на обвинения в сотрудничестве с большевиками Блок писал, что его отделил от либеральных и кадетских мыслителей не только семнадцатый, но и пятый год. Поэт уже тогда рвался к слиянию с пробуждающейся народной стихией, тогда как Д. Мережковский, З. Гиппиус и другие стремились заковать ее в берега культуры, уберечь Россию от «хамства». Д. Мережковский еще в 1907 году удивлялся, что Блок, этот рыцарь Прекрасной Дамы, выскочивший в современную литературу прямо из готического окна с разноцветными стеклами, и тот устремился в «некультурную Русь», к «исчадию Волги» [39] Мережковский Д. В тихом омуте. СПб., 1908. С. 98.
. Но это было не удивительно, а вполне закономерно – говоря словами самого Блока: «…И опять мы к тебе, Россия, добрели из чуждой земли». Именно в силу исконной «чужести» ощущение России у Блока было насквозь катастрофичным, мечтательно-разрушительным – он чуял и жаждал ее в гуле подземных стихий и народных бунтов. Кажется, нигде родина не называется у Блока «матерью», но только «женой» и «невестой» – ей не сыновний долг воздают, а неистово отдаются. И, приняв революцию, Блок остается верен себе: «…в январе 1918 года я в последний раз отдался стихии не менее слепо, чем в январе 1907 или в марте 1914» [40] Блок А. Собр. соч.: В 6 т. Л., 1980. Т. 2. С. 377.
.
Интервал:
Закладка: