Борис Василевский - Снега былых времен
- Название:Снега былых времен
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Советский писатель
- Год:1987
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Борис Василевский - Снега былых времен краткое содержание
Снега былых времен - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
…За то время, что мы с Нэлей Веденеевной осматриваем лемминговые колонии, туман окончательно рассеивается, и мы обнаруживаем себя почти у самого подножия сопок — довольно далеко от домиков на берегу бухты. Возвращаемся как раз к обеду…
Когда мы выезжали из Ушаковского, зам по науке Сазонов, напутствуя нас, очень настоятельно просил, чтобы мы без него, Сазонова, дальше Сомнительной — никуда. Он сам приедет через два дня на тракторе и свезет нас на гнездовье.
Обещанных два дня прошли, следовательно, завтра надо ожидать товарища Сазонова. А пока поглядываю на домик Ульвелькота, но дверь там по-прежнему плотно притворена, дымка из трубы нет, и сам он не показывается — ни в шапке, ни без шапки…
24 июля. Тихо и пасмурно, без дождя. Тучи, серые и плоские, лежат на вершинах сопок, скрывая их… С утра радиобиологи приходили с деловым предложением: они будут рвать корм для леммингов и таскать его в виварий, согласны исполнять и любую другую «черную» работу, а магаданцы пусть помогут им с отловом леммингов. Сами они поймали пока только одного. «А у вас техника, опыт…» Магаданцы обещали делиться добычей. Тем более что они работают в основном с копытным леммингом, москвичей же интересует сибирский…
Сегодня навестил Ульвелькота. «Ульвелькот», насколько достает мне знания чукотского, означает «вставший», но не в смысле «поднявшийся», а — «остановившийся». Улвэл — это привал, отдых, неподвижность… Есть у него и русское имя: Иван Петрович… Когда-то я пытался изучать чукотский, пока не понял, что мне ни за что не осилить малейших оттенков произношения. Имеется, например, у чукчей слово «кан’олгын» — большая чайка, морской разбойник. Есть «канъолгын»— веточка шикши. И вдобавок еще «канаёлгын», то есть бычок, рыба… Когда чукчи говорят, у них будто что-то мягко перекатывается, переливается в горле…
Ульвелькот посиживал возле своего дома. Его молчаливая жена, которую он отрекомендовал на русский манер — Клява, что-то варила тут же, на улице, в огромной закопченной кастрюле, подвешенной над костром. Ульвелькот — пенсионер, но он сухощав, строен, голову, остриженную, по обыкновению чукотских стариков, наголо, держит прямо. Родом он из Ванкарема — это на побережье, километрах в двухстах восточнее Шмидта. Я вспомнил, что ванкаремские чукчи на своих упряжках помогали вывозить челюскинцев со льдины, и спросил его, помнит ли он это. Но сам Ульвелькот был тогда подростком, как вывозили — помнит плохо, зато запомнил очень хорошо, что в тот год, когда «Челюскин», как он выразился, «поломался», море долго выбрасывало много разных вещей: тюки с одеждой, жестяные запаянные коробки с конфетами, фруктами, даже ламповое стекло — ящик. Они находили…
На острове Ульвелькот с 51-го года, то есть почти тридцать лет. «Тогда ничего не запретили, даже медведь не запретили, оружие давали новый — карабин, дробовик… Охотился, байдара была, моржа бил, лахтака, нерпу — в колхоз, собачкам, себе кушать, на приманку песцам… Потом сделали заказник, медведь запретили… Стал егерем, медвежат ловили, Москва отправляли: ма-аленький, меньше собака… Моржонка тоже ловили… А потом сделали вот этот… — не то сказал, не то спросил с недоумением Ульвелькот, — заповедник?..»
Разговаривая со мной, Иван Петрович время от времени подносит к глазам бинокль, привычно оглядывает морской лед. «Кричат, кричат… весь день кричат», — говорит он, имея в виду моржей. Помня, что рассказывал мне Феликс Зелинский, спрашиваю Ульвелькота, как ему живется сейчас. Не в обычае людей Севера жаловаться на жизнь — это все равно что жаловаться на самого себя, — но и хитрить, притворяться не в обычае, и потому ответ Ульвелькота сложен: «Ничего, хорошо живу… только немножко плохо…»
Кстати, «немножко плохо» — это даже не о себе, сам-то он пенсию получит, продуктов купит, но Ульвелькот думает о своих собаках. «У нас собачек шесть, а кормить только мукой… Варим, — кивает он на кастрюлю. — Мука, жир, немножко оленьей крови от прошлогоднего забоя… Другой район разрешают моржа бить, наш — нет…» А почему он с образованием заповедника не переселился, как многие, обратно в Ванкарем или на Шмидт? Он хотел… Он очень переживал, когда другие переселились, и тоже собирался, но потом раздумал. Они помоложе… У него в Ванкареме никого не осталось, отец, Анкалькот, тоже охотник был, давно умер… Дочь на Шмидте работает, письма пишет — очень народу много. Здесь лучше…
…Женщина все мешает в кастрюле длинной палкой. Собачки терпеливо полеживают в ожидании кормежки.
А вынести бы им по доброму куску копальхена, перебродившей с осени в мясной яме моржатины, — как бы они повскакали! Как прыгали бы они, как опрокидывались бы натянувшейся цепью, как ловили бы на лету и проглатывали мгновенно, только раз-два тряхнув головой, как просительно посматривали бы затем, безостановочно виляя хвостами, — не перепадет ли еще?.. Но выходит, что и копальхен теперь — дефицит…
Спрашиваю Ульвелькота, есть ли у него таа'койн’ын — трубка. Он идет в дом и выносит коротенькую трубочку. У меня с собой отличный табак, «Амфора», в красной упаковке, я делюсь с Иваном Петровичем, и мы закуриваем… От стариков чукчей, как я давно заметил — даже когда просто вот так, молча сидишь рядом с ними, — исходит и передается вам ощущение небывалого покоя… Я верю, что у всякого человека с годами на лице — иногда отчетливо и резко, иногда надо только присмотреться — помимо множества сменяющих друг друга обиходных выражений проступает и уже навсегда запечатлевается одно, главное, являющее теперь открыто и всем установившуюся суть этого человека. Так обнаруживаются и остаются преобладать в лицах изначальная доброта, неистребимая веселость, выработавшаяся сухость, победивший душу расчет… В лице Ульвелькота — гармония, лад с самим собой и окружающим его миром, в котором он прожил всю свою жизнь. Вряд ли точно будет сказать, что он жил и живет бок о бок с природой, на лоне природы и даже — наедине с ней; нет, он живет именно в лоне… или так: они вместе, он и природа, живут наедине с собой… Такое лицо еще принято называть мудрым, но эта мудрость не поучающая, не навязывающая себя, не изрекающая готовых рецептов, запоминай и пользуйся… — взять от нее можно только в меру собственной подготовленности, только с помощью самостоятельной душевной работы. Как от той же природы… Но я не обольщаюсь, что его мудрость универсальна, всеобъемлюща, я знаю, как этот человек растерялся бы, утратил свой гармонический покой в другой, непривычной ему обстановке — например, в моем городе. И я знаю также, что мне, чтобы жить в моей среде, требуется, пожалуй, побольше мужества, терпения, выносливости, стойкости, чем ему здесь, среди его природы, которая с ее пургами, морозами, снегами, штормами, с пустынными горами и тундрой все равно остается для него как бы стенами родного дома… Еще я размышляю о том, что Ульвелькот никогда не поймет идею заповедника, не прочувствует мысль об «охране» природы, и вот почему: ведь он ее и раньше, до того, как «запретили», не губил, не грабил — это было бы равносильно тому, чтобы грабить себя, — и потому не настиг его комплекс вины перед нею…
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: