Александр Ильченко - Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица
- Название:Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Известия
- Год:1985
- Город:Москва
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Александр Ильченко - Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица краткое содержание
Это лирико-юмористический роман о веселых и печальных приключениях Козака Мамая, запорожца, лукавого философа, насмешника и чародея, который «прожил на свете триста — четыреста лет и, возможно, живет где-то и теперь». События развертываются во второй половине XVII века на Украине и в Москве. Комедийные ситуации и характеры, украинский юмор, острое козацкое словцо и народная мудрость почерпнуты писателем из неиссякаемых фольклорных источников, которые и помогают автору весьма рельефно воплотить типические черты украинского национального характера.
Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
— Как же так?
— А так… Не знаю!
Тишина придавила камнем всю толпу.
А Козак Мамай сказал наконец:
— Я помню кой-какие приметы… — и умолк.
— А еще? — спрашивали из толпы.
— Кроме того, есть одна бумага…
«Которой завтра уже не будет!» — подумал про себя Раздобудько, имея в виду письмо покойного полковника Кондратенко, о коем поведала ему Ярина.
— А еще? — допытывались люди.
— Искать надо.
К Мамаю подошла Лукия и сердито спросила:
— Ты и впрямь… не знаешь?
— Не знаю, серденько, — беспомощно отвечал Мамай своей любимой. — А впрочем… — И он опять крепко сжал скрытые под усами тонкие губы. — Начнем завтра.
— Почему завтра?
— Так надо, серденько.
— Пойдем-ка! — рванув Козака за руку, велела Лукия с таким выражением тонкого и уже слегка увядшего немолодого лица, которое ничего утешительного Мамаю не предвещало.
— Иди! — тихо молвил Мамай. — Догоню.
Лукин пошла вперед.
Мамай не сразу мог покинуть мирославцев.
О чем-то посоветовавшись с архиереем, он поклонился толпе:
— Копать начнем завтра, поутру. А сегодня пусть каждый наладит свои лопаты, заступы, ломы… бадейки — носить землю. И каждый пусть хорошенько подумает…
— О чистых руках? — подсказали из толпы.
— Да, — усмехнулся Мамай, быстрехонько выбрался из толпы и подался в ту сторону, куда пошла Лукия.
Чтоб минутку побыть с ней наедине.
Чтоб заглянуть вблизи в ее глаза.
Хоть она и гневается на него.
Хоть она и сердцем крутенька.
Хоть она…
А она и впрямь сердилась на него, и горькие думы, словно полыни девка наелась, горькие думы растравляли ей душу, и без того отравленную горем войны: и осада родного города, и опасность, подстерегавшая Подолянку, к коей она крепко прикипела сердцем, и сей коротконогий увалень, Мамай, по которому изнывает сердце дивчины, и брат Омелько, что отправился нынче в опасный путь: пробрался ли мимо ногайцев и крымцев, гнавших в неволю полонянок из захваченных городов и полков Украины, проскочил ли живым и здоровым меж отрядами Гордия Гордого, которые в ту пору, когда он выехал, уже стягивались плотным кольцом вокруг города Мирослава.
Прорвался? Или…
Не прорвался-таки Омелько.
А нарвался…
Беда настигла в тот же вечер, еще и ночь Омелечка не обняла.
Отряд желтожупанников внезапно окружил мирославского посланца в безлесной балочке, через которую он пробирался на своем коне, минуя людные места, плетясь не шляхом, а окольными дорогами, но сонливым степям, но дремливым лесам.
Но и тут, в пустынной степной балке, его все-таки застукали, потому что гетман Однокрыл прегусто расставил свои сторожевые отряды.
— Что за птица? — грубо окликнул Омелька желтожупанный есаул Продайвода.
— Птица? — переспросил Омелько и в тон ему ответил — Соловейко, — а про свою беду подумал: «Беда, рак, вода закипает!»
А когда скопом навалились на него, хоть и потеряли при том трех-четырех реестровых козаков, угодивших под саблю Омелька, когда желтожупанники быстренько связали его, вытащив из-за пазухи голубя, не догадавшись, однако, подпороть шапку, в коей было зашито письмо к царю, когда спросили у парубка, какой он хочет смерти, как порешить его, — Омелько, усмехнувшись, отвечал вопросом:
— За что ж меня решать?
— За то, что не в гетманском ты желтом жупане. Да еще поспешаешь куда-то.
— Спешу к родной сестре на свадьбу.
— А может, сестра та вовсе не родная, — пожал плечами есаул Продайвода. — А может, свадьба та — без разрешения нашего ясновельможного гетмана? Вот оно как! Отпустить тебя не смеем. Стало быть, смерть! — И хлопца опять учтивенько спросили: как он желает окончить свое земное бытие?
— Все едино раку, в каком горшке его сварят! — повел бровью Омельян.
— Тебе смешно? — удивился Продайвода.
— Еще бы! Спешил на свадьбу — попал на похороны.
— Что ж нам с тобою сделать?.. Мы тебя повесим. Хочешь?
— Нигде ж ни древа! — фыркнул Омелько, окинув взглядом пустопорожнюю степь.
— Так мы тебя застрелим. А?
— Зарубите меня, — попросил Омелько.
И подумал:
«И это письмо пропадает…»
Не о себе подумал, подумал о письме Украины царю.
Потом спросил:
— А сабли-то остры у вас?
— Сабли как сабли.
— Э-эх, — вздохнул Омелько, — будьте хоть в этаком деле людьми, а не собаками. Наточите-ка…
Реестровый есаул люто повел оком, но ничего не сказал, ибо все равно козаку помирать, и кивнул двум своим желтожупанникам, а те, в тороках раздобыв брусочки, что бывают у косарей, принялись вострить сабли.
«У отца седины прибавится, — думал меж тем Омелько. — Сестра поплачет, Козак Мамай погорюет… Мирославцы, воюючи, помянут добрым словом мои песни, а то и по чарке тяпнут за упокой души».
Сабли на брусках звенели и пели.
Звенели жаворонки в вышине.
Запел среди трав легкомысленный скворушка.
Аж самому захотелось — ох как захотелось! — петь хлопцу.
— Помолись перед смертью, — сказал тут Продайвода.
— Помолюсь…
И Омелько Глек, всей Украине известный певец и музыкотво́рец, тихо затянул что-то церковное и совсем не то запел, что полагалось бы перед смертью, а запел, что милее всего.
Один из гетманцев перестал точить саблю. Другой был рачительнее, и сабелька в его руке, коса смерти, скрежетала и звенела.
А Омелько пел.
Он сперва побледнел, словно привлеченная к нему смерть уж положила на чело молодца первые тени, на миг зажмурился, а когда взмахнул ресницами и снова глянул на свет божий, стал будто другим Омельком, словно видел и понимал что-то такое, чего не могли видеть и понимать вот эти желтожупанные козаки, такие же украинцы, как сам он, вострившие сейчас на него свои сабли.
Глаза его вдруг расширились, потемнели, потом замерцали, полыхнули внезапно таким жаром, что взгляда этого выдержать никто уж не смог бы, — та́к он, козак, аж упрев от песни, прощался с жизнью, хоть вовсе и не думал про смерть, а просто пел и пел, всей душой погружаясь в светлый ток песнопения, и так взлетал его голос, так реял он, так бушевала кровь, что не могло это не взбудоражить и врагов, однокрыловцев, кои внимали ему, как никому и никогда дотоль, и сочувственный трепет слушателей, обратной волной возвращаясь к певцу, не мог не кружить ему голову, и Омельку чудилось, будто серебристое овсяное поле колышется пред глазами, будто челн-чайка запорожская, взмахнув всеми веслами, быстро взлетает на вал черноморской волны, и все кружилось перед ним, и певец все выше и выше взлетал на высоком гребне своей песни… Песни, в коей звенела в предсмертный час певучая украинская душа.
Была ли то «херувимская», или «Свете тихий», или «Достойно», или еще что — лицемерное, зловещее, душу подстерегающее, как и всякое пение церковное, но все это вел и вел Омелько своим киевским распевом, известным уже всему православному миру, распевом, где столь сильна была струя народной песенной стихии, пел и пел, пока и на второго желтожупанника, что скрежетал там саблей, не цыкнули сотоварищи:
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: