Аркадий Васильев - В час дня, Ваше превосходительство
- Название:В час дня, Ваше превосходительство
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Воениздат
- Год:1994
- Город:М.
- ISBN:5-203-01691-7
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Аркадий Васильев - В час дня, Ваше превосходительство краткое содержание
В остросюжетном романе писателя А. Васильева (1907—1972) увлекательно рассказывается о деятельности чекистов в годы гражданской и Великой Отечественной войн. Особый интерес представляет вторая часть книги, в которой показано, как главный герой романа проникает в штаб так называемой «Русской освободительной армии» генерала-изменника Власова…
В час дня, Ваше превосходительство - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
— В Германию, господа. Не волнуйтесь, я не эмигрант. Мой отец уехал из России в 1910 году. Мне тогда было пять лет.
— Мы уже сказали, нам неинтересно, кто вы. Куда вы нас везете?
— Я сказал — в Германию.
— Город?
— Прибудете — узнаете.
Прибыли пока в Оршу. Дальше поезд не шел — впереди партизаны взорвали мост.
— Неплохо действуют, Михаил Федорович! Рвут мосты под самым носом.
— Молодцы!
Из вагона перевели в зал ожидания, в угол, отделенный брезентом.
Неожиданно совсем рядом крики:
— Русские свиньи! Вы посмотрите на них! О них заботятся! В тепле посадили! А мы? Мы на фронт и ждем, когда это дерьмо, саперы, восстановят путь.
Брезент раздернули — молодые немецкие офицеры в новеньких шинелях, видно, впервые едут на фронт, здоровые, краснощекие.
— Я сейчас разряжу в них мой парабеллум.
— Не надо, Фридрих, не стоит.
— Да это, кажется, генералы.
— Совершенно верно! Генералы. Смотрите, сразу два.
— Я им сейчас дам представление! Они запомнят меня.
Спешнев держится стойко.
— Господа офицеры! Я буду вынужден по приезде в Берлин…
«Выходит, мы в Берлине? Посмотрим на германскую столицу. «Логово», как у нас пишут…»
Мимо проходил полковник. Спешнев бросился к нему, что-то сказал. Офицеров словно ветром сдуло. Военнопленных, особенно офицеров и генералов, немцы подолгу на одном месте не держали, все время перевозили из одного лагеря в другой.
К осени 1942 года Лукин побывал во многих лагерях — в Берлине, Люкенвальде, Цитенхорсте, Вустрау.
Как-то при очередной переброске, сидя в коридоре берлинского пересыльного лагеря, увидел генерала Карбышева — его вели к коменданту. Лукин окликнул:
— Дмитрий Михайлович!
Карбышев оглянулся, помахал рукой:
— Здравствуйте, Михаил, Федорович… Хотел еще что-то сказать, но конвоир толкнул его в спину, крикнул:
— Шнель! Шнель!
Везде было трудно, невыносимо горько. Везде плен, а плен, где бы ни находился: в бараке на грязном полу, на бурой сгнившей соломе, в одиночной камере с койкой, — это плен!
Плен — это каждую минуту жди обыска, любой провокации. Вместо точной информации — слухи, догадки, предположения, иногда нелепые, фантастические, иногда с проблесками надежды, чаще беспросветные. Это постоянные проверки, когда ты, измученный бессонницей, наконец уснул. Это бесконечные, мучительные размышления — все ли ты сделал, чтобы не попасть в неволю? Все ли? А если не все?
Плен — это тоска! Тоска по Родине, по близким, о которых не знаешь ничего, тоска по армии, по любимому делу — одно слово, короткое, тяжелое, как камень, — тоска! Но хуже самой страшной, тоскливой тоски, если человек, которому ты верил, считал товарищем, другом, превращал в подлеца, в доносчика, в падаль…
Работать на врага тяжело. Мучительно сознавать, что ты своим подневольным, рабским трудом помогаешь противнику. Мучительно, стыдно. И еще труднее — ничего не делать. И хотя рука с перебитым локтевым нервом повиновалась плохо, удовольствием было чистить картофель. Все же работа, да еще и на своих товарищей…
Увидел бы кто-нибудь из старых друзей, ни за что бы не узнал всегда подтянутого моложавого генерал-лейтенанта Лукина. Раньше приятели, раздобревшие, поторопившиеся заплыть жиром, шутили: «Скажи, пожалуйста, как это ты, Михаил Федорович, от штабной груди себя уберёг?» Лукин только посмеивался: «Два вида спорта не люблю — еду и сон, особенно после обеда…»
Не узнали бы его друзья, не узнали. Отрастил Лукин бороду, густую, окладистую. Сам удивлялся: откуда такое богатство — рыжеватое, курчавое. Как-то подошел пленный, лет сорока, спросил: «Скажи, папаша…» Лукин чертыхнулся: «Какой я тебе папаша?» — «А ты, дед, в зеркало при случае посмотрись, чисто Берендей…»
Вместо генеральской формы Лукин носил штопаный-перештопаный мундир немецкого солдата времен первой мировой войны. Командование бывшей кайзеровской армии распорядилось в свое время отремонтировать и уложить до поры до времени в цейхгаузы все, что уцелело, — пригодится.
Вот и пригодилось!
Во всех лагерях самым ужасным был постоянный голод.
Пятнадцати лет от роду мать определила Мишу Лукина в Питере в извозчичий трактир — кухонным мальчиком: дрова колоть, воду носить, мусор убирать, картошку чистить, рыбу потрошить… Хозяин платил пять рублей со словесным добавком: «Сыт будешь, жив будешь!» Иногда кроме щей и каши, то пшенной, то гречневой, перепадала яичница с колбасой — многие посетители спрашивали ее с луком: осенью и зимой — с репчатым, весной и летом — с зеленым… Случалось, любители просили сготовить глазунью на шкварках, ее, бывало, подадут, а она ворчит, пузырится, даже потрескивает…
Какая, к черту, глазунья, когда в Люкенвальде ежедневно умирали от голода десятки военнопленных!
Это там, в Люкенвальде, появился поп. Откуда он взялся, никто не знал. Знали о нем только одно — назвался отцом Харитоном. Ростом — правофланговый кавалергард, что борода, что грива — смоляные, с легкой проседью, глаза карие, грустные. Христос, да и только, голос тихий, ласковый, проникает до самого сердца. Зима, хотя и не наша, русская, снега мало, с ленивыми морозами, — ночью нагонит градусов пять-шесть, а к утру на нуле, но все же зима, а отец Харитон с непокрытой головой, в одной старенькой рясе.
То в один барак забредет, то в другой.
В лагерях, где побывал Михаил Федорович, советских от всех остальных — французов, поляков, англичан, югославов — отгораживали «колючкой», а там, где одни советские, от всех отделяли русских. Попасть в бараки к русским трудно: охраны больше, чем у других, да и злее отбирали охранников и псов. А отец Харитон, яко Иисус, ходил беспрепятственно: рыжая, колючая, ржавая, словно в застывшей крови, проволока как будто сама собой раздвигалась перед ним.
С утра служил панихиды по новопреставленным воинам. Глаза к небу, из кадила сизый дымок, голос с дрожью: «Ни печали, ни воздыханий, а жизнь бесконечная…»
Потом к живым, к тем, кто подниматься не может, у кого ноги синие и губы синие, в груди клокочет, рвется сердце, дыханье на исходе.
Руку, мягкую, прохладную, положит на лоб.
— Исповедуйся, сын мой. Облегчи страждущую душу свою.
Многие в последнюю минуту плакали, — горько умирать на чужбине, еще горше сознавать, что никто: ни мать, ни отец, ни жена, самые родные, самые близкие, — никогда не узнает, где зарыт, — голый, без гроба, свален в кучу, полит дезинфекционной жидкостью.
А отец Харитон тут, рядом, присядет на корточки возле головы, слезы вытрет, даст к кресту приложиться сухими, обметанными лихорадкой губами.
— Бог милостив.
Сначала думали: не гестапо ли подослало исповедника? Может, он с исповеди к абверофицеру бегает, чтобы не позабыть, кто и что ему в предсмертный час поведал?
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: