Дмитрий Быков - Календарь. Разговоры о главном
- Название:Календарь. Разговоры о главном
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:АСТ, Астрель
- Год:2011
- Город:Москва
- ISBN:978-5-17-070384-5, 978-5-271-31273-1
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Дмитрий Быков - Календарь. Разговоры о главном краткое содержание
Дмитрий Быков — прозаик, поэт, известный публицист, считает, что вместе с XX веком закончилось тысячелетие разговоров и осмыслений «проклятых вопросов», а все достижения, катастрофы и противостояния предшествующих веков сделались историей — скорее мертвой, чем живой. И тем не менее люди не устают говорить и спорить о Петре и Павле, декабристах и «катастрофе 1917 года», о Сталине и либерализме, Достоевском и «достоевщине», Законе и Благодати… Все это — ЛИЧНОЕ ПРОШЛОЕ, от которого никуда не деться.
В своей новой книге «КАЛЕНДАРЬ» Дмитрий Быков выбрал «датскую форму», чтобы вспомнить имена и события, которые останутся с нами навсегда, даже если сегодняшний школьник не сразу поймет, о чем идет речь.
Календарь. Разговоры о главном - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Твардовский отразил в «Теркине» — которого сама жизнь писала, потому что «на войне сюжета нет» и книга складывается из хронологически нанизанных глав, — все этапы превращения угнетенной и запуганной страны в величайшую и сильнейшую державу мира, которая фашистов задушила и еще кого хочешь теперь задушит; превращения неумелого штатского в опытного, по-теркински тертого жителя войны, который шилом бреется, дымом греется, в минуту окапывается, в две обустраивается, сливается с местностью, а дом воспринимает уже почти как абстракцию. Один из этих этапов — неизбежное и весьма трудное для русского понимание, что немцы не люди. Русский человек в принципе незлобив, долавливать и дотаптывать не любит, драться предпочитает до первой крови, а после можно мириться; но тут перед ним не человек, а нечто антропологически новое, иное. Это трудно было понять, но в главе про драку Твардовский сформулировал (у Симонова на эту же тему — «Убей его», называвшееся сначала «Убей немца»; в эту же точку прицельно бил Эренбург). Точно так же отчетлив у Твардовского переход от «пережидания войны», от веры, что ее можно пережить, не изменившись, закуклившись, к долгому вживанию в войну, к осознанию, что это на годы, что это отдельная жизнь, и от нее не упрячешься ни в какую оболочку. Она тебя все равно перепашет изнутри. И наконец — отчетливо видно, как разреживается, становится воздушней самое вещество книги: не так уже густо расставлены слова, не так ритмичны повторы, можно вздохнуть. Появляется смысл. Сначала ведь человек загнан, ему лишь бы бомбежку переждать, шепча молитву или, если молитвы не знает, заклинание; потом он приучается существовать в этом ритме, в этом вое и реве, оглядывается по сторонам, учится по этому вою определять недолет или перелет; наконец он становится человеком войны, который уже не убегает с трассы во время налета и даже голову может поднять, а там начинается и новый фольклор, и песни, и мысли о доме без боязни расслабиться. И наконец — появляется лирическое чувство, которого в раннем «Теркине» практически нет: заговор на наших глазах эволюционирует до песни (песня появляется, допустим, в главе «О герое», потом в «Генерале») — и наконец пробивается в самую чистую и высокую лирику. Повторов и многословия в последних главах как не бывало: большое пространство, огромная высота, видно далеко во все концы света. Словно взят тяжелейший подъем — и можно выдохнуть во всю широченную грудь. Лучшее, что есть в советской военной поэзии — так мне кажется, хотя вообще-то на таких вершинах уже нет иерархии, тут и Симонов, и Слуцкий, и Самойлов, и Гудзенко, и окопные гении вроде Константина Левина или Иона Дегена, — глава «По дороге на Берлин». Сколько б я ее ни перечитывал — слезы, куда денешься.
— Как же, детки, путь не близкий,
Вдруг задержат где меня:
Ни записки, ни расписки
Не имею на коня.
— Ты об этом не печалься,
Поезжай да поезжай.
Что касается начальства —
Свой у всех передний край.
Поезжай, кати, что с горки,
А случится что-нибудь,
То скажи, не позабудь:
Мол, снабдил Василий Теркин
— И тебе свободен путь.
Будем живы, в Заднепровье
Завернем на пироги.
— Дай господь тебе здоровья
И от пули сбереги…
Далеко, должно быть, где-то
Едет нынче бабка эта,
Правит, щурится от слез.
И с боков дороги узкой,
На земле еще не русской —
Белый цвет родных берез.
Ах, как радостно и больно
Видеть их в краю ином!..
Пограничный пост контрольный,
Пропусти ее с конем!
Свет того добра и того счастья до сих пор светит. Только в «Теркине» сохранилось в абсолютной неприкосновенности и полноте живое вещество войны — и Победы. Здесь не миф, не аргумент в споре, не поиск исторической правды, которой никогда не находят, — здесь как оно все было. И поскольку на «Теркина» продолжают отзываться и те, кто рожден через тридцать, сорок, пятьдесят лет после войны, — значит, то, чем выиграна эта война, до сих пор живо. Да куда оно и денется.
Когда Твардовский в присутствии Хрущева «и других официальных лиц» (бытовала такая формулировка) дочитал «Теркина на том свете», Хрущев спросил притихших главных редакторов: «Кто смелый? Кто ЭТО возьмет?».
Это была, в общем, не шутка первого лица насчет своих полномочий — в духе сталинских сомнительных острот: «Я не хотел подписывать договор с Гитлером, но Молотов заставил». Хрущев был человек с чутьем и понимал, что для публикации этой вещи — даже понравившейся первому лицу — нужна реальная смелость; и не потому, что это очень уж резкая сатира. Положа руку на сердце, «Теркин на том свете» — вещь не смешная даже по меркам 1964 года. Твардовский не юморист, хотя мрачно пошутить умел (гениальный ответ 1970 года на вопрос партфункционера, как, мол, дела: «Пережили лето горячее, переживем и говно собачее»). Читать этого второго «Теркина» тяжело, не скучно, а муторно, и писать было не веселее; не зря на Западе его тут же сравнили с Кафкой, что Твардовский в рабочих дневниках отметил с благодарностью. Никакой особенной дерзости в высмеивании советской бюрократии при Хрущеве уже не было, и даже шутка насчет раздвоения того света на наш и капиталистический не храбрее «Незнайки на Луне», где классовая борьба переносится в космос. Отважней всего была догадка о том, что советское общество — ну да, мертво; что попав на тот свет в 1943 году, Теркин угодил, в сущности, во вторую половину пятидесятых.
Поразительно, как безрадостны сочинения Твардовского в последние пятнадцать лет: казалось бы, оттепель, блестящая плеяда молодых талантов, приличный — по собственному его мнению — человек на самом верху, и сам «Трифоныч», хоть и преодолевая бешеное сопротивление, делает лучший и правдивейший журнал, но лирике не соврешь. И поздняя его лирика угрюма, задолго до смерти прощальна и завещательна, и последние поэмы проникнуты горечью, стыдом, тоской: может, до разоблачений второй половины пятидесятых он в самом деле не представлял масштаба сталинских преступлений и был раздавлен этой правдой? Не думаю: как-никак он был сыном сосланного кулака и о трагедии сельской России знал побольше других. «Не он бы писал, не я бы читал», — сказал Трифонову о гроссмановском «Все течет». Скорей причина его оттепельной мрачности в другом: его поколение лучше молодых понимало, что оттепелью ничего не исправишь. Иллюзии могли быть у тех, кто родился в начале тридцатых. А у тех, кто застал великие проекты двадцатых и вдохновлялся их грандиозным утопизмом, к пятидесятым годам не осталось иллюзий: дело мертвое. Косметические перемены не спасут, а на глобальные никто не пойдет. Теркин — символ России, в чем и сам автор не сомневался. И потому поэма его — про Россию на том свете, про страну, в которой не осталось ни глотка живой воды. А единственным по-настоящему живым временем была война. И именно на войну просится Теркин обратно — потому что все остальное безнадежно, безвоздушно, безвыходно.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: