Валентин Тублин - Доказательства: Повести
- Название:Доказательства: Повести
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Советский писатель
- Год:1984
- Город:Л.:
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Валентин Тублин - Доказательства: Повести краткое содержание
В эту книгу вошли шесть повестей, написанных в разное время. «Испанский триумф», «Дорога на Чанъань» и «Некоторые происшествия середины жерминаля» составляют цельный цикл исторических повестей, объединенных мыслью об ответственности человека перед народом. Эта же мысль является основной и в современных повестях, составляющих большую часть книги («Доказательства», «Золотые яблоки Гесперид», «Покидая Элем»). В этих повестях история переплетается с сегодняшним днем, еще раз подтверждая нерасторжимое единство прошлого с настоящим.
Компиляция сборника Тублин Валентин. Доказательства: Повести / Худож. Л. Авидон. — Л.: Советский писатель, 1984. — 607 с. — 200000 экз.
Доказательства: Повести - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
— Дантон, — кричат из толпы, — утри ему слезы, пока это не сделал Сансон!
Дантон, у которого руки связаны за спиной, стоит неподвижно. Он глядит прямо перед собой. Теперь он наклоняет свою большую голову к Демулену.
— Не обращай внимания на эту подлую сволочь, — говорит он и снова застывает, недвижим.
Взгляд его устремлен вперед, поверх голов, он похож на орла, высматривающего видимую только ему одному цель. Наконец он видит ее. Тогда он снова, во второй и последний раз, наклоняется к Демулену и что-то шепчет. И вот они уже оба смотрят на маленький двухэтажный дом на улице Оноре, мимо которого они сейчас поедут. Здесь во втором этаже находится комната Робеспьера. Окна дома наглухо закрыты ставнями. Он кажется покинутым, брошенным, нежилым. Этот дом словно старается уйти от взглядов людей, спрятаться, исчезнуть из вида. Повозки, скрипя и переваливаясь, равняются с домом. И тогда голосом, слышным на многие десятки метров кругом, голосом, покрывшим все остальные звуки, Дантон кричит:
— Робеспьер, — кричит он, — подлый трус! Посмотри в лицо революции, которую ты предал!
Медленно ползут повозки. Тому, кто находится в доме, должно казаться, что они не движутся вовсе. И вот уже похоже, что маленький двухэтажный дом съёжился от этого громоподобного голоса, что время остановилось и вместе со временем остановилось все — толпа, повернувшаяся к дому номер триста шестьдесят шесть, и сами повозки, и нечеловеческий голос, проникающий прямо в сердце, минуя все препоны.
— Робеспьер, — вещает этот голос, — скоро ты последуешь за мной. Ты последуешь за мной… Ты последуешь за мной…
Нет, время не останавливается, оно бежит стремительно, неудержимо. Красные повозки уже давно миновали дом номер триста шестьдесят шесть, в котором, казалось, никто не живет. Они едут дальше, и движение огромных медленных колес столь же неотвратимо и стремительно, как само время.
Неотвратимо движутся повозки, и уже бесполезно даже выворачивать шею, чтобы еще раз, самый последний, крикнуть:
«Ты последуешь за мной, Робеспьер!».
Неотвратимо.
Движется время, движутся повозки, движется толпа.
На другой конец Парижа в карете движется секретарь военного министерства Броше. Он спешит к своей жене Марго, ожидающей ребенка.
В морге тюрьмы Люксембург с биркой на ноге лежит полковник Марешаль.
Вместе с товарищами по секции Французского театра идет на площадь Революции расклейщик Марешаль. Как и все, он поет революционную песню.
В своей «кошачьей западне» сидит, подогнув колени, бывший генеральный прокурор Коммуны Пьер-Гаспар Шометт, тридцать один год. Ему осталось сидеть так еще пять дней, после чего он будет казнен.
В доме номер шесть по улице Серпент государственный обвинитель Фукье-Тенвиль пьет вино с неким Деме, называющим себя юристом, и его любовницей по имени Жартен.
В бедно обставленной комнате, повалившись ничком на кровать, спит, укрывшись серой шерстяной накидкой, усталый человек по имени Герон.
В доме номер триста шестьдесят шесть по улице Оноре одинокий человек с лицом, зеленым от недосыпания, пытается удержать в руке прыгающее перо. Несколько раз он прикладывает его к бумаге, стараясь унять дрожь, шея его конвульсивно двигается и голова откидывается назад, как у куклы, но он этого не замечает. Наконец он собирает всю свою волю и останавливает дрожание руки. Перед тем как вывести первое слово, он долгим взглядом смотрит на лежащий перед ним смятый лист бумаги с написанными на нем словами Марка Юния Брута: «Мы слишком уж боимся бедности, изгнания и смерти». Неподвижным, застывшим взглядом смотрит Робеспьер на эти слова.
Затем рука его опускается, и перо, переставшее прыгать, выводит на бумаге последнюю, заключительную фразу той речи, которую Робеспьер произнесет сегодня. Ровным, твердым, аккуратным почерком он пишет:
«РЕВОЛЮЦИЯ НЕ УМИРАЕТ, ПОКА В ЖИВЫХ ОСТАЕТСЯ ХОТЯ БЫ ОДИН РЕВОЛЮЦИОНЕР».
1984 г.
Покидая Эдем
Памяти
Михаила Леонидовича Слонимского
Судьбы ведут тех, кто хочет,
и тащат тех, кто не хочет.
СенекаТамара сумела дозвониться до Блинова только после двух, почти в конце смены, хотя об этом, о дне рождения, и о том, что надо позвонить, знала и думала еще с утра. Или нет — знала и думала она об этом всегда, только знание это сидело в ней невидимо и тихо, словно кукушка в часах — пока не приходило время. А потом срабатывал механизм, освобождалась какая-то пружинка — так это и было с самого утра.
Она проснулась за секунду, за мгновенье до того, как должен был прозвенеть будильник. Когда она нажала в темноте на кнопку ладонью, он попробовал было издать первый полузадушенный звук — но было уже поздно. И тут, лежа в темноте, в эти самые первые в новом дне пять минут, когда вся она равно принадлежала зыбкому, уходящему, расползающемуся, но еще не ушедшему миру сна и подступающему, однако не подступившему окончательно миру обязательных забот нового ее дня, в эти единственные, пожалуй, безраздельно и бесконтрольно принадлежавшие ей пять минут — от пяти тридцати до пяти тридцати пяти, она и почувствовала вдруг, как сработала в ней та самая пружинка, от которой распахиваются створки крохотных дверок и кукушка памяти, выскочившая из темноты, отсчитывает время столько раз, сколько показывают стрелки на часах. Ну а в этот день, в это утро, она, кукушка, должна бы куковать до сорока.
Так вот она и вспомнила об этом, о дне рождения, тут она и поняла, что надо позвонить ему, и тут же поняла и другое: что она и не забывала никогда и только ждала, чтобы все произошло само собой — может быть, для этого и требовалась цифра «сорок». А так она не забывала и в тридцать девять, и в тридцать восемь, и вообще никогда, пусть даже последний раз кукушка напомнила ей об этом пять лет назад. Она не забывала, и забыть не могла, даже если бы очень захотела, потому что кукушка эта каждый раз куковала и для нее самой; только если для него, для Кольки, она должна была, как вот сегодня, выбиваясь из сил, куковать, выскакивая из дверок, сорок раз, то для нее самой — всего на два каких-то раза меньше. И выходило, что, думая о нем, о Кольке, Николае Николаевиче Блинове, который спал сейчас в своей квартире, она по существу просто думала о себе. О себе и о своей жизни, в которой он, Колька, пусть даже он был ей не родным, как Пашка, но — она признавалась в этом с непонятным ей самой смущением, да и то лишь самой себе, — был для нее родней родного. Да, она и Колька были всегда рядом. Рядом и вместе, как пальцы на одной руке. А что один палец чуть меньше, а другой чуть больше — не меняло ничего.
Всегда. С того самого момента — ей семь, а ему девять, — что она помнила себя; с того мелькания в открытых дверях теплушки, мелькания необозримых, желтых под солнцем пространств, проносящихся мимо; мелькания лиц, сосредоточенных и суровых; мелькания вокзальных станций — одним словом, с войны и только с нее. Та жизнь, что была до войны, если и помнилась ей, то смутно, каким-то одним пятном, одним мазком, разноцветным и ярким — цвета перемешаны, линии потеряли очертания, события наползали на события, так что она и тогда уже, а теперь и тем более не знала, не сумела бы отделить, что из того, довоенного, она видела сама и что представила и вообразила, слушая рассказы взрослых. Но (и это она знала совершенно точно) с тех пор, как она действительно могла полагаться на свою память, то есть с самой войны, с эвакуации, с теплушек, идущих на восток, она не помнила дня, чтобы рядом так или иначе не было Кольки. А еще точнее, чтобы она упустила случай самой быть рядом с ним, долговязым, веселым, стремительным. А Пашка? Пашка тоже был рядом — но он был другой; то есть он был свой, родной, единокровный, но, может быть, именно потому всегда заслонялся Колькой, что никуда и ни при каких обстоятельствах не мог уже деться. Пашка был другой: тягун, тяжелодум и упрямец, которому все бы наперекор и по-своему, и все б на месте. Он был похож на отца — так же тянуло его в мастерство, к тому, что можно делать руками, что можно резать, строгать, прибивать, вытесывать. А они, она с Колькой, всегда были на бегу, как на крыльях, и всегда рядом — приходилось ли бежать вдоль путей, собирая в ведерко осыпавшийся с проходящих поездов уголь, черный и блестящий антрацит, или сражаться против мальчишек с Третьей Парковой, с которыми все время шла война в пристанционном поселке. Или идти в Старый город — проехать до Нового города на верхней полке вагончика, а потом незаметно выскочить на ходу и бродить весь день между глиняными выщербленными дувалами , где в глубоких норах отсиживались до вечерней прохлады темно-зеленые огромные скорпионы.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: