Лидия Зиновьева-Аннибал - Тридцать три урода. Сборник
- Название:Тридцать три урода. Сборник
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Аграф
- Год:1999
- Город:Москва
- ISBN:5-7784-0062-4
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Лидия Зиновьева-Аннибал - Тридцать три урода. Сборник краткое содержание
Л. Д. Зиновьева-Аннибал (1866–1907) — талантливая русская писательница, среди ее предков прадед А. С. Пушкина Ганнибал, ее муж — выдающийся поэт русского символизма Вячеслав Иванов. «Тридцать три урода» — первая в России повесть о лесбийской любви. Наиболее совершенное произведение писательницы — «Трагический зверинец».
Для воссоздания атмосферы эпохи в книге дан развернутый комментарий.
В России издается впервые.
Тридцать три урода. Сборник - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Не знаю, сколько дней прошло. Может быть, всего один или два, не больше, и узналась последняя злая весть. Не помню, как узналась, где, в каких словах. Все слова слились в одно слово, в одно чувство, вернее, потому что назвать его словом, обозначить сумела лишь гораздо позднее. Предательство. Кто-то кого-то предал. Какая-то любовь, какое-то радостное детское, нет, проще даже, звериное доверие — было предано… предано.
За Чёртовым Болотом мужики и бабы косили среди леса на поляне. Увидели: вдруг бегут прямо на них из лесу два медведя. Со страху медведями показались. Мужики и бабы испугались и встретили медвежат косами…
Медвежата с любовью к людям бежали, к друзьям на милые голоса, веселились задорно лукавые глазки, переваливались смешно на косых сильных лапах широкие зады. Так я их видела.
Встретили мужики, испугавшись, медвежат косами. Изрубили. Одного еще живого изловили. В царский парк повезли продавать, на царскую охоту. Лапы ему надломят перед охотой, чтобы легче было пристрелить и безопаснее. Другой, изрубленный, истыканный, весь в крови и ничего не понявший, удивившийся, как-то вырвался в лес назад.
Ехал брат, Дикий Охотник, верхом с ружьем за плечами; задумался, как любил. Слышит — стонет кто-то. Как человек… На стон полез в чащу. Лежит Мишка родной и умирает. Взглянул еще глазами на брата. Брат спустил с плеча ружье и впустил ему всю дробь в ухо.
Так кончили жизнь наши Мишки.
Что так именно случилось, помню и знаю, а кто сказал и где — не помню, и не важно. Конечно, Дикий Охотник сказал. Вот лицо матери помню. Верно, когда говорил брат о смерти медвежат. С тех пор именно это лицо мне помнится яснее всего у матери. Такое бледное, и странно подпрыгивает нижняя полная губа. А в глазах ее, таких светлых, больших, — испуг. И вот она встала и покачнулась. И я вскочила. Брат тоже подбежал. Тогда, с дрожащею губою, она сказала тихо, извиняючись:
— Это ничего, Митя. Мне стало немножко жалко наших Мишек. Сейчас я вернусь.
И вышла… Стало очень тихо. Верно, вышли все. Но вдруг я услышала и так нелепо и дословно запомнила тогда мне еще неясные слова. Их произнес, будто близко от меня, карающим голосом старый воспитатель братьев:
— Вот оно к чему приводит, когда человек вмешивается в жизнь природы.
И ответила ему рассудительная гувернантка:
— А что же, прикажете диких зверей не истреблять, чтобы они ломали крестьянский скот?
Я хотела плакать. Ничего не понимала. Хотела плакать, но не могла.
Помню — уже темно. Уже я в детской, в постели, и не сплю, и все слез нет. Скрипит тихонько железным скрипом на крыше ветрельник. На сердце упала непосильная тяжесть. Зло совершилось. Великая несправедливость. Были обмануты доверие и любовь. Предательство было совершено. Предательство любви и доверия. И… никто не виноват.
Никто не виноват. Ночью ярче в тишине, под железный скрип флюгера, обозначилась мысль, почти что словами. Не плакалось. Слишком страшно придавил несказанный вопрос мое сердце. Не по силам придавил мое сердце.
Я сползла с постели. В темноте щупала руками впереди себя. Пробиралась длинным коридором к матери.
Мать скажет. Мать ответит. Мать, мать… Мама должна все знать. Мама может от всею спасти.
— Мама, мама! Зачем Бог позволил?
— Деточка, нет правды на земле! Не может быть!.. Но ты люби землю, желай ей правды, молись о правде, гори, деточка, сердцем о правде, и должно совершиться чудо. Будет он, мир правды. Чего так хочет душа — сбывается!
— Мама, ты сказала: не может на земле…
— Чудо, деточка, чудо. Дар небесный. Но для этой земли не стоит жить. Для дара, деточка, стоит жить, для дара только. И страдать и плакать. Гореть и молиться!
— А жить, мама, жить как, когда жалко?
— Жить?.. Вот что, деточка, выслушай: любить надо. Вот как надо жить. Больше ничего не знаю. Любовь тебя научит. Она строгая. Чем любовь больше и святее, тем строже она. Строгая любовь тебя научит не прощать неправды. Твоя рука станет твердая и сердце сильное… Расти дальше меня, пойми больше… Бо́льшее возлюби и бо́льшего потребуй!
Я стояла на коленях на коврике у ее кровати, мое лицо зарылось в ее руки, и вдруг нашлись слезы и полились в милые руки матери…
Легче стало… Потом спать захотелось.
Она не пустила меня одну назад через длинный темный коридор в детскую. Она уложила меня возле себя. Было тепло и ласково. Были уверенность и спасенье в том ласковом материнском тепле. И я заснула так…
Мать умерла еще в моем раннем детстве. Я бы не запомнила так отчетливо ее слов. Но после ее смерти остался синий конвертик с надписью ее рукой: «Верочке, когда ей минет шестнадцать лет». В конвертике, помеченном тем числом, когда брат пристрелил замученного медвежонка, — лежало письмецо, нет, не письмецо, а записка. Мама в ту ночь записала мне на пожизненную память наш разговор.
ЖУРЯ
Посв. Беляевской Ольге Александровне {14}
У меня был Журя. Весною его мне дал в руки, вынув из охотничьего мешка, мой милый брат — Дикий Охотник. Он бродил со своими двумя лягавыми два дня и две ночи по лесу, привез два мешка мертвых птиц с болтающимися на завялых, дряблых шеях головами, пять зайцев с потухшими, мутно-темными глазочками, и вот — третий мешок, из которого он вынул и подал мне в коридоре живого Журю. Журя был еще нескладным, неоперившимся птенцом на длинных, несуразных ногах и с маленькой, остроглазой головой высоко на журавлиной шее.
Журя сначала рос в светлом чуланчике у нас в доме, где жили канарейки, потом, уже летом, когда он вырос стройным и сильным и покрылся гладкими пепельно-серыми перьями, я свела его в яблочный сад.
Сад был отгорожен от парка высоким частоколом. У Жури одно крыло плохо работало, и к тому же ему подстригли на обоих крыльях перья, чтобы он не мог улететь. Там он жил, там питался чудными червями в жирных грядах малинника и гусеницами. Там я с ним проводила блаженные часы нашей дружбы. Он был такой веселый и озорник!
Ходили мы и прочь из яблочного сада за частокол по всему парку. Я бегу по дорожкам. Журя, прихлопывая крыльями, подлетывает рядом меж деревьев. Я залягу в траву, Журя щиплет меня за платье, за волосы дерет пребольно и что-то лопочет непонятное и хриплое.
Журя — моя крылатая собака, мой легкий, свободный друг, моя гордость. Иду и улыбаюсь.
— О чем думаешь? — спрашивает воспитательница. — Уже, наверное, о своем Журе.
И, как уловленная, краснею.
Однажды Жури в яблочном саду не оказалось. Звала, звала, кричала до хриплости, ободрала колени в кустах крыжовника, плакала. Сердце куда-то запало глубоко и больно, стиснулось комком.
День прошел серый, одинокий, безнадежный. Я была зла и упряма. Ночью плакала, не спала… набралась большой храбрости: встала потихоньку. Скользнула в окно (моя комната была во втором этаже), по доске шпалеры {15} пробралась на близкую крышу большого балкона и по его белой под луной колонке сползла в сад.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: