Сергей Прокофьев - Дневник 1907 - 1918
- Название:Дневник 1907 - 1918
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Coordination Impression DIACOM
- Год:2002
- Город:Париж
- ISBN:2-9518138-0-5
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Сергей Прокофьев - Дневник 1907 - 1918 краткое содержание
Дневник написан не просто очень хорошо — перед нами, может быть, лучший из до сих пор опубликованных русских дневников, по объему, интенсивности материала, резкой своеобычности вùдения, несомненно, происходящей из человеческих свойств автора, — превосходящий все, прежде известное. Рядом можно было бы поставить только Дневник М. Кузмина, которого как писателя Прокофьев ценил и любопытное впечатление от встречи с которым на ленинградской квартире у Анны и Сергея Радловых занес в свой Дневник: “...за чаем читает стихи, заикается и шепелявит, но выглядит выразительно. Я сижу сбоку и с любопытством рассматриваю его череп. Совершенно сверху плоский, как будто ударом шашки снесли крышку его черепной коробки. Одет он бедно, пальто у него дырявое. Когда мы одеваемся в передней, то мне как-то стыдно за мое парижское на новой шелковой подкладке, по которой он скользнул глазами” (запись от 12 февраля 1927; т. 2, с. 507). Однако сравнивать оба дневника по-настоящему трудно. Дневник Кузмина не опубликован еще в полном объеме: кстати, интересно прочесть, что поэт написал — если написал — о встрече с Прокофьевым. Кроме того, дневник Кузмина — по крайней мере, в опубликованной части — посвящен во многом описанию состояний, снов, воспоминаниям о давно прошедших событиях и вообще психологическому и интеллектуальному самоанализу. Дневник же Прокофьева — полная противоположность: “В моем дневнике я занимаюсь больше фактами, чем настроениями: я люблю жизнь, а не "витания где-то", я не мечтатель, я не копаюсь в моих настроениях” (запись от 19 июня 1911; т. 1, с. 153). Это — записи не человека слова, хотя и владеющего словом блистательно, а человека действия.
Как человек действия, Прокофьев принял все меры к тому, чтобы его тетради не попали в руки недоброжелателей. Регулярные записи обрываются на 1933 годе, а в 1936-м автор дневника окончательно переселился в советскую Москву. Далеко не все на ранних страницах дневника совпадает с тем, что Прокофьев говорил и думал в конце 1930-х: а он, надо отдать должное, говорил только то, что думал в настоящий момент, и душой не кривил. Как повествует об этом в предисловии его старший сын Святослав, в 1938 году, в свой последний приезд в США, композитор оставил “в сейфе” и часть переписки, и весь свой дневник, предварительно вывезя некоторые тетрадки из СССР. Прокофьеву “повезло” — он умер в один день со Сталиным, так что когда “в 1955 году этот архив был перевезен в СССР инюрколлегией” (т. 1, с. 11), криминала по оттепельным временам в бумагах Прокофьева не обнаружили. “Далее состоялось заседание Комиссии по наследию С. С. Прокофьева, на котором был решен вопрос о том, куда поместить полученный архив. На это заседание ни я, ни мой брат Олег, ни тем более наша мать Лина Прокофьева приглашены не были. Комиссия решила передать все документы в Государственный Архив (ЦГАЛИ)” — сообщает Святослав Сергеевич. Лина Ивановна, с которой Прокофьев расстался в 1941 году, все еще находилась в мордовских лагерях (сначала она была в печально знаменитой Абези): вина ее заключалась в том, что она оказалась матерью детей подвергшегося в 1948 разгрому “за формализм” композитора; поэтому доступ к помещенным на государственное хранение документам был открыт на последующие 50 лет только второй жене Прокофьева Мире Мендельсон и обоим сыновьям композитора. Для всех остальных эти материалы оставались как бы не существующими. В 2002 году Святослав Прокофьев решил воспользоваться “моральным правом на издание дневников” и, с ведома сотрудников архива, выпустил Дневник 1907—1933 годов в двух томах (с третьим, состоящим из фотографических иллюстраций из семейного альбома) на собственные средства Париже. Можно сколь угодно сетовать на то, что, имея на руках такое сокровище, сотрудники отечественного архива в очередной раз не исполнили возложенной на них роли и не осуществили научного издания исключительного во всех смыслах текста на родине. Главное, что текст все-таки издан. Причем сами Прокофьевы, часть которых живет в России, часть во Франции, а часть — в Англии (где при Университете Лондона создан Архив Сергея Прокофьева), исходили из того, что оттягивать с изданием больше нет никакой возможности. “Мы не хотели превращать первое издание в музыковедческий труд с длинными и исчерпывающими комментариями (минимально даны лишь самые необходимые), с полным указателем имен и основными биографическими данными и т. д. Только они могут составить несколько объемных книг. Это, я не сомневаюсь, будет сделано специалистами”, — пишет в предисловии Святослав Прокофьев (т. 1, с. 12).
В плане литературном дневник Прокофьева очень близок французскому роману воспитания. Непонятно, насколько такой была сама жизнь гениального юноши, уже к середине 1910-х переросшего своих учителей и старших соотечественников — даже таких исключительно одаренных, как первый его наставник Глиэр, директор Петербургской консерватории, где Прокофьев учился, Глазунов и кумиры “образованной публики” Метнер и Рахманинов, а насколько — сказалось сознательное следование знакомой Прокофьеву-писателю литературной модели. Дневник — ведь не единственное крупное прозаическое произведение композитора. Известна подробнейшая “Автобиография” (писалась в 1937—1939 и 1945—1950 годах, издана “Советским композитором” в 1973-м), доведенная до 1909 и там брошенная: продолжать особого смысла не было, так как в Америке лежал “в сейфе” детальный дневник за 1907—1933-й; в московском “Композиторе” сейчас выходит целая книга художественных рассказов в манере футуристов и Кузмина, которые Прокофьев писал, в основном, в 1910-е; наконец, не должны быть забыты либретто трех ранних опер Прокофьева — “Игрока” (по Достоевскому), “Любови к трем апельсинам” (по Гоцци) и “Огненного ангела” (по Брюсову), также свидетельствующие о крупном литературном даре. Сохранились и десятки более мелких текстов, и сотни, если не тысячи писем на русском, французском, английском. Поразительно, но в Дневнике от первых консерваторских записей к жизни в Америке и Западной Европе и поездкам в СССР острота и свежесть повествования только усиливается. Неуклонное самовоспитание главного героя Сергея Прокофьева — часто вопреки всем мыслимым и немыслимым обстоятельствам — продолжается, пока в начале 1930-х, в возрасте 42 лет ему не становится окончательно ясен его путь в России и — шире — во всем западном мире. Здесь дневник и обрывается. Ибо начинается просто жизнь и просто творчество: никогда Прокофьев не работал так радостно и плодотворно, как в первые годы после переезда в СССР.
В плане человеческом дневник разрушает несколько укоренившихся уже мифов о Прокофьеве. Во-первых, о его сугубом профессионализме и отсутствии серьезного интереса к чему-либо, помимо чистого композиторства и того, что ему бы способствовало. В политике, например, Прокофьев разбирается прекрасно, но у него — точка зрения предельно здравомыслящего человека. В то время как многие современники ликуют при известии об убийстве Распутина, Прокофьев поражается котурновому, показному характеру события и записывает с иронией: “Вчера разнесся слух об убийстве Распутина (имя его войдет и в историю, и в литературу, а может и в музыку — сюжет — для оперы?!!), все поздравляли друг друга, вечером на концерте Зилоти потребовали гимн” (запись от 18 декабря 1916; т.1, с. 628). Прокофьев как в воду глядел: опера, “Святейший Дьявол (Смерть Распутина)”, была сочинена в 1950-е его парижским знакомцем Николаем Набоковым (1903—1978). Быть крайне левым в искусстве — не значит быть крайне левым в политике; верно и обратное. Политические взгляды авангардиста Прокофьева скорее умеренные. В период революционных беспорядков в столице в феврале 1917 года он — в числе прохожих, требующих прекратить самосуд над “переодетым приставом” (сводная запись за февраль 1917; т. 1, с. 644). Узнав, о перенесении премьеры оперы “Игрок” в Мариинском театре с весны на осень 1917 года, он радуется, “что "Игрок" пойдет осенью — теперь действительно было не до него: на первом спектакле мог появиться какой-нибудь Чхеидзе [социал-демократ, председатель Петросовета. — И. В.] и сказать речь на тему — двухпалатная или однопалатная республика — и все удовольствие пропало бы” (сводная запись от марта 1917; т. 1, с. 645). А избрание “от крайне левых "деятелей" в депутацию к комиссару императорских театров” сильно раздражает автора Дневника необходимостью ходить теперь по разного рода присутствиям (сводная запись от апреля 1917; т. 1, с. 647). Но еще больше злило Прокофьева, что в революционной России возникли помехи роману с семнадцатилетней харьковчанкой Полиной Подольской, в феврале гостившей у него в Петрограде. Учитывая возраст автора (26 лет), верховенство лично-любовного интереса над общественным неудивительно. Добравшись восемнадцатого апреля до Харькова, Прокофьев увидел там то же, что и в столице: “по новому стилю праздновалось 1 мая, нигде не работали, извозчиков не было, трамваи не ходили, улица, залитая ярким солнцем, была запружена народом, шли процессии с красными флагами, среди которых мелькали голубые еврейские и черные анархические” (т. 1, с. 648). Когда же выяснилось, что и при революционном Временном правительстве заграничных паспортов девушкам, не достигшим восемнадцати лет, не дают, Прокофьев, предлагавший Полине бежать сначала на Иматру, а после взять и пересечь Тихий океан (деньги у него для этого были), кажется, понял, что пора покидать гущу событий и ехать в дальние страны одному. Сначала, согласно Дневнику, он добился от самого Керенского разрешения ехать, куда ему заблагорассудится (шла война, и композитор числился среди подлежащих мобилизации), а, после падения Временного правительства, 20 апреля 1918 года убедил Луначарского, что ему абсолютно необходимо “пересечь великий океан по диагонали”. Луначарский с трудом понимал, зачем это было нужно, когда “в России и так много свежего воздуха” (т. 1, с. 696). Однако уже 1 июня 1918 года, проехав с советскими документами через охваченную Гражданской войной Сибирь, Прокофьев достиг Токио. Единственное, что ему приходит на ум при виде японских берегов в отношении охваченной гражданской смутой родины — так это то, насколько смута, по большому счету, бессмысленна: “Очаровательные крутые и зеленые горы чередовались с полями, разбитыми на крошечные квадратики и так любовно и тщательно возделанными, что, право, не мешало бы нашим товарищам с их земельным вопросом покататься по Японии!” (запись от 31 мая 1918; т. 1, с. 704). В любой ситуации Прокофьев оказывается меньше всего подвержен стадной психологии, оставаясь самим собою: качество не частое, свидетельствующее об огромном человеческом самостоянии, а вовсе не о безразличии к происходящему вокруг. Просто Прокофьев ясно сознает свое отдельное место — как композитора и человека, — и не хочет им никому жертвовать.
Во-вторых, развеивается миф о недостаточности сердечного опыта в юные годы. Дневник фиксирует многочисленные эмоциональные увлечения, честно повествует об отношениях со многими женщинами — часто, протекающими одновременно. Сердечная путаница героев “Игрока” и “Огненного ангела” была не чужда Прокофьеву, и воссоздавал ее композитор в своих операх отнюдь не “чисто умозрительно”. Другое дело, что в отличие от прозы Достоевского и Брюсова, дневник Прокофьева сосредоточен не на психологических переливах и их метафизических проекциях, а на действиях героя дневника, Сергея Прокофьева в той или иной ситуации. До Прокофьева такую прозу действия по-русски писали Пушкин и Аполлон Майков, но традиция как-то пресеклась. Вот только три выдержки из американских записей, иллюстрирующих удивительную способность всегда смотреть на себя без эгоцентризма, как если бы композитор сам был лишь одним из действующих лиц комбинации (вероятно, влияние шахмат). Поражает также выпуклость детали и отсутствие достаточной серьезности по отношению к собственной персоне: Прокофьев ведь к этому времени — очень известный композитор, но это приходит в голову в последнюю очередь. Страшно представить, сколько бы достоевщины развел по поводу каждой конкретной ситуации, веди он подробный дневник, Стравинский, или метафизического туману напустил бы эротический мистик Скрябин.
Дневник 1907 - 1918 - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
После Башкирова был у меня критик Вальтер для слушания тех вещей, которые я играю в субботу. Он уже так поступил, когда я играл Концерт на акте и теперь хочет снова солидно ознакомиться, прежде чем писать.
Решив, что через неделю мне придётся вставать в шесть часов утра, я позволил себе проспать до двенадцати. Пошёл в Консерваторию позондировать почву у Черепнина относительно того, какие мне могут быть предоставлены льготы за мои музыкальные заслуги на случай призыва. Черепнин очень встревожился, стал убеждать меня, чтобы я устраивался в Петрограде.
Я опоздал в «Сокол» и не пошёл. Вечером были Нувель и Нурок, слушали балет и я боюсь, что ничего не поняли. Но оживлённо говорили и вообще время мы провели очень приятно. Весьма понравился им моролёвский «Марш» {223} 223 Десять пьес для фортепиано (Оп.12), №1 - «Марш», посвящен В.Моролёву.
, а также дешевовское «Скерцо».
Играл пьесы для завтрашнего концерта. Учил английские слова. Думал о Нине.
В три часа был у великобританки на уроке. Городецкий так и не позвонил мне, придёт ли он сегодня с Романовым. Вечная возня с этим Городецким. Неизвестно, как заходит солнце в первой картине, и я не могу её сочинить дальше.
Вечером сидел дома; была Катя Игнатьева.
Встал в половину двенадцатого. Говорят, что в декабре призыва ополченцев не будет. Звонил к Шредеру, можно ли посмотреть рояль, на котором буду играть вечером, но он уже отослал его в Консерваторию. Я делаю hommage {224} 224 Оказываю честь (фр).
Шредеру за его премию, играя концерт на его рояле.
Пошёл в Консерваторию, встретил Николая Николаевича со всеми дирижёрами, среди них Крейслера, которого не видел полгода. Рояль оказался претугейшим, хотя недурным. Боюсь за «Скерцо», а вообще справлюсь. Гандшин играл мне на органе и показывал его особенности. Ему очень хочется, чтобы я написал что- нибудь для органа с роялем. Этого вида музыки нет в литературе, а между тем может выйти преинтересно.
Затем сидел дома, играл на рояле, думал о Нине, писал дневник и разговаривал по телефону с теми, кто, как у тяжело больного, справлялись, как самочувствие перед концертом. А.Н.Римский-Корсаков звонил, что согласно моему намёку он написал Юргенсону, что желательно, чтобы пьески Ор.12 вышли к сегодняшнему дню, т.е. к дню их исполнения. Хотел я это, потому что боялся, что Григорий, перепикировавшись со мною, напечатает опус через полгода, тем более, что издательство страшно завалено. Но теперь пришёл ответ, что хотя Ор.12 и не поспеет к концерту, но выйдет в ближайшие дни после него. Перед концертом я отнюдь не волновался, хотя, по-видимому, многие интересовались моим выступлением и, стало быть, играть надо было хорошо. Как ни как, это первое выступление нового лауреата, хотя сам лауреат не придаёт большого значения этому выступлению. Я приехал к началу и с удовольствием выслушал всю программу. Сегодня я не волновался, разве немножко во время самой игры, но очень немного. В антракте меня навещали: Захаров, Башкиров, Мещерские. Мещерские приехали втроём, без мамаши, и сидели с мамой (Нина - между своим папашей и моей мамашей (!). Башкиров сидел в первом ряду и исступлённо аплодировал. Захаров явился с нотами и выказывал массу интереса. Играл я в последнем отделении. Сначала 2-ю Сонату (играл я её с удовольствием). Успех отличный. Раза три я выхожу кланяться и вижу весь наш милый Малый зал, аплодирующий мне. Очень приятно. Секрет хорошего исполнения в том, чтобы не обращать внимания на зал, на публику, словом, на обстановку до исполнения и во время него, а сосредоточиться на пьесе. Потом можно кланяться сколько угодно.
Итак, я вышел три раза, передохнул и сыграл числящихся в программе шесть пьес из Ор.12. «Легенду» я играл немного медленно, но она была принята недурно. «Прелюд», конечно, понравился. Играя «Ригодон», я думал о Фяке; кстати, она сидела в третьем ряду и при небольшом повороте головы была от меня видна. Я играл «Ригодон» по-новому, немного медленней и очень задорно. Успех большой, я чуть не бисировал. За Нининой пьесой следовала Талина: «Каприччио». Пьеску я играл с любовью, но успеха она не имела никакого. «Марш» я взял против воли ужасно скоро, но проскочил он ловко и понравился больше всего. «Скерцо» мазал и кое-где выпускал двойные ноты, но для непосвящённого заметно не было. Всё. Успех очень большой. Я несколько раз выхожу кланяться. Зал стоит и аплодирует. В глаза мне бросается группа Мещерских в одном конце и Башкиров в другом, который аплодирует, как пулемёт. За кулисам я тщетно ломаю себе голову, что я умею играть на «бис», наконец вспоминаю «Гавот» и играю его к большому удовольствию публики.
За кулисы приходят Захаров и Ганзен. Захаров и все в один голос хвалят мои необычные пианистические успехи по сравнению даже с весной. А.Н.Римский-Корсаков говорит:
- Послушайте, фурор! Антрепренёр может деньги на вас нажить!
Голубовская говорит то же, что Захаров. Приходит Верочка Алперс с поздравлениями. Башкиров не отходит ни на шаг. Дамской нет - сегодня день смерти отца. Она интересовалась концертом, кроме того, очень хотела поглядеть на Нину (а Нина первым делом спросила про неё), но надо было сидеть дома. После того, как публика разошлась и я поостыл, с Башкировым я отправился по Морской, Невскому и в трамвае по Загородному я вернулся домой. Мама была очень довольна и поздравляла.
Я лёг спать довольный, хотя немного нервный, и пожалел, что нет милого Нининого плеча, на котором можно было бы примоститься и заснуть. Только плеча, больше ничего, я как-то у неё примерил, оно такое удобное. А отправляясь в концерт, я думал: какой ужас, если бы у меня была жена!
Разбудил меня телефон Романова, который справлялся, как балет, и обещал прийти завтра. Я был очень рад, а про Городецкого сказал, что он так задерживает (заход солнца) и так небрежен к делу, что я, кажется, прямо брошу работу. Романов обещал привести и Городецкого. Затем я улёгся досыпать мои «десять часов сна».
Днём я по существу ничего особенного не делал, сочинять не хотелось, больше говорил по телефону с теми, кто поздравлял меня со вчерашним успехом. Звонила Нина, пыталась кой за что выругать, но в конце концов как-бы против воли похвалила. Перед моим выступлением она «дико волновалась» весь антракт. А сидя между Алексеем Павловичем и моей мамой, чувствовала себя немного необычно. На прощание прибавила, что я ей вообще в этот вечер очень нравился. Не без юмора рассказала, «как Захаров повертелся перед ней и затем почтительно поклонился, на что она ответила сухо, так как он ей не понравился - вульгарный- де и самодовольный. Кстати, я познакомил Башкирова и Захарова, и Башкирову он также не понравился.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: