Михаил Герман - Воспоминания о XX веке. Книга первая. Давно прошедшее. Plus-que-parfait
- Название:Воспоминания о XX веке. Книга первая. Давно прошедшее. Plus-que-parfait
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Азбука, Азбука-Аттикус
- Год:2018
- Город:Санкт-Петербург
- ISBN:978-5-389-14212-1
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Михаил Герман - Воспоминания о XX веке. Книга первая. Давно прошедшее. Plus-que-parfait краткое содержание
Это бескомпромиссно честный рассказ о времени: о том, каким образом удавалось противостоять давлению государственной машины (с неизбежными на этом пути компромиссами и горькими поражениями), справляться с обыденным советским абсурдом, как получалось сохранять порядочность, чувство собственного достоинства, способность радоваться мелочам и замечать смешное, мечтать и добиваться осуществления задуманного.
Богато иллюстрированная книга будет интересна самому широкому кругу читателей.
Воспоминания о XX веке. Книга первая. Давно прошедшее. Plus-que-parfait - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Да, странный был человек. По-моему, больше всего он любил не свою профессию, а свои ребячливые увлечения, то, что нынче стали называть «хобби». Увлекался фотографией, но не столько процессом и снимками, сколько самими аппаратами. О них он рассказывал подолгу и страстно, приносил показывать все новые приобретения (чуть ли не все гонорары тратил он на дорогие новинки, аппараты у него имелись, думаю, все, у нас выпускавшиеся). Снимков его не помню, их почти и не было, зато первую в жизни электробритву показал мне именно он.
Видимо, Алексей Николаевич держался веселее и смелее, пока карьера его была достаточно непрочной, пока он легко и много писал и его — без степеней и званий — часто и охотно печатали.
А потом защитил он запоздалую кандидатскую диссертацию, немного спустя — докторскую, стал профессором. В середине 1970-х выступал куда более с осторожных, а временами и совсем обскурантистских позиций, рьяно начал отстаивать соцреализм, и ничего почти не осталось от увлекавшегося, ироничного, сохранявшего внутреннюю свободу «зав. каф. Савинова А. Н.».
Каких только не бывало персонажей! Эстетику читал лирический и самовлюбленный провинциал, выписанный из Воронежа упоминавшейся завкафедрой марксизма за способности и безотказность. Он любил повторять: «Это прекрасно» — и встряхивать кудрями. Над ним посмеивались. Я однажды, по какой-то оказии, зашел к нему домой. «Я сейчас из бани, — сказал он мне с пленительной непосредственностью, — и выпил. Вам налить?» За ситцевой занавеской, как в деревенской избе, похрапывала старушка-мама. Все было пошло, глупо, мелко, неловко. А потом стал он рассказывать про войну, как сидел в окопах, говорил, что война (на которой он был тяжело ранен) — лучшее время его жизни. Это было серьезно, мудро, как-то не совсем понятно. Я ушел растерянный и еще раз подумал, как мало разбираюсь в людях.
А наша преподавательница истории советского искусства Софья Владимировна Коровкевич! Худая, с сухим, недобрым блеском в глазах — «комсомольская богиня» тридцатых годов, обернувшаяся в пятидесятые фанатичной, властной, самоуверенной, истово советской дамой. Как мне теперь кажется — человек и знающий, и честный. Но психика ее раз и навсегда была порабощена воспаленной верноподданностью. Она не обладала тем спасительным цинизмом, что помогал иным нашим преподавателям-бонвиванам, кладя земные поклоны власти, стричь с нее же купоны, посмеиваться про себя и жить с удовольствием. Нет, Софья Владимировна сгорала в пламени преданности идеям Ленина — Сталина, каждому новому постановлению ВКП(б) и КПСС. Ненавидела формалистов и всех, кого надлежало ненавидеть согласно последним указаниям, и превозносила взысканных «партией и народом». Тогда она вызывала у меня несправедливое, наверное, раздражение. Более всего фанатизмом и неумеренным, слепым обскурантизмом: «Вот я вам сейчас раздену Кандинского», — говаривала Софья Владимировна. Конечно, я был категоричен, но уж больно обидно было, что подобные лекции читаются с той же кафедры, что и лекции Левинсона-Лессинга. К тому же Софья Владимировна меня очень не любила, инстинктивно и правильно чуя во мне противника; именно она влепила мне единственную в моем незапятнанном дипломе «четверку». А в сущности, она была чище и честнее многих — из тех гуманитариев, что вечно, как говорилось в известном анекдоте, «колебались вместе с партией». В свое оправдание могу сказать, что Софья Владимировна навсегда осталась куда более постоянной в своей неприязни ко мне, нежели я — в своей, и до последних дней если и обращалась ко мне при наших редких встречах, то исключительно — «товарищ Герман».
Уже почти три года мы жили в робкой эйфории. Начинали привыкать к относительной свободе. И не было «сначала лучше, потом хуже». Все происходило как-то вместе. 1956-й был и пиком вольности, и началом новых трагедий, и продолжением либерализации, и осознанием новой, уже прекрасно понимаемой несвободы.
Впервые съездил за границу любимый мой учитель Владимир Францевич Левинсон-Лессинг. Он бывал там еще ребенком, до революции, — можно считать, и не бывал. Вернулся из Бельгии и Голландии просветленным и успокоенным. Белые манжеты виднелись из-под рукавов серого модного пиджака, щеки, выбритые с новой тщательностью, приобрели европейский свежий глянец, невиданные по элегантности очки блестели на носу.
Повизгивая от любопытства, мы задавали ему поспешные вопросы. «Что привезли?» — «Да вот очки…» — «Что больше всего вам понравилось?» — «Знаете, там в ресторанах совсем не пахнет едой, нет этого тяжелого запаха, как у нас», — ответил Владимир Францевич и поник головой, смутившись, что не об искусстве говорит.
До чего довели всех нас и даже Левинсона-Лессинга, этого небожителя!
Но он вновь обрел забытую уверенность в своей значительности, за границей его знали. Там был он дома: все знал, говорил на всех языках. Вскоре он — беспартийный, вот какие времена наступали! — стал заместителем директора Эрмитажа по науке. Занял естественное для себя место. В послевоенные времена в руководстве Эрмитажа не было более блестящего профессионала.
Кое-кто из наших преподавателей уже ездил за границу и в туристические поездки. Разумеется, только партийные, проверенные, и то по блату. Но ездили. Помню, как робко и восторженно смотрели мы на Иосифа Анатольевича Бродского (он всегда был первым, и брюки узкие первым надел!), вернувшегося из Чехословакии. На нем был берет (!) и изящнейший крошечный значок в петлице сверхмодного плаща. Хотелось до него дотронуться, как до космонавта.
Побывавшие за границей благонадежные лица из руководящих выступали повсюду с докладами — например, «Париж по личным впечатлениям», где сообщали, что там много кафе и что «в гостях хорошо, а дома — лучше».
Если же рассказывали в «своей» аудитории, как, например, рассказывал о поездке в Италию Игорь Александрович Бартенев, наш декан, — там был иной эффект. Этот партийный барин, человек разный — я писал уже о нем, — говорил увлеченно, взволнованно и так подробно, что это напоминало болезнь. Но как я понимал его, когда он рассказывал о ночном вокзале, пахнувшем теплом и апельсинами, о голосе, кричавшем: «Джузеппе, Джузеппе!» Эта реальность была куда поразительнее колонн Палладио!
Но самое болезненное ощущение подлинности Парижа — путешествие во Францию с какой-то комсомольской группой тщательно отобранного архитектора-пятикурсника, пригожего, приличного и общественно активного. Я встретил его на набережной у дверей академии, он мне что-то рассказывал, я почти не понимал слов, и постыдная мысль «почему не я?» терзала мою ревнивую душу. Из-за мучительной зависти я не пошел слушать его доклад о поездке.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: