Бенедикт Сарнов - Скуки не было. Первая книга воспоминаний
- Название:Скуки не было. Первая книга воспоминаний
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Аграф
- Год:2004
- Город:Москва
- ISBN:5-7784-0292-9
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Бенедикт Сарнов - Скуки не было. Первая книга воспоминаний краткое содержание
Назвав так свою книгу, автор обозначил не только тему и сюжет ее, но и свой подход, свой ключ к осознанию и освещению описываемых фактов и переживаемых событий.
Начало первой книги воспоминаний Б. Сарнова можно датировать 1937 годом (автору десять лет), а конец ее 1953-м (смерть Сталина). Во второй книге, работу над которой автор сейчас заканчивает, повествование будет доведено до наших дней.
Скуки не было. Первая книга воспоминаний - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Услыхав, что представитель горкома не явился, он громко выразил свое возмущение по этому поводу, и я понял, что с горкомом у него какая-то своя и, судя по всему, давняя пря.
— Ладно, — сказал он. — Будем решать без них!
Это было очко в мою пользу.
— Докладывайте! — повернулся он к Гоциридзе.
И тут мой Гоциридзе — высокий, крупный, вальяжный, уверенный в себе господин — вдруг стал маленький-маленький.
— Товарищ Сарнов, — услужливо и, как мне показалось, слегка даже испуганно доложил он, — исключен из комсомола за то, что, не сдав зачет по истории партии, выразил недовольство классиками марксизма-ленинизма, которые написали слишком много книг, а ему теперь приходится все это учить…
Эти слова были встречены взрывом веселого смеха. И у меня сразу отлегло от сердца. Я понял, что умница Гоциридзе нарочно повернул дело так, что в глазах всех этих людей я оказался не ревизионистом каким-нибудь и не политическим хулиганом, а просто-напросто дураком.
— Что же вы предлагаете? — спросил Михайлов. — Выговор?.. Ну что ж… Возражений нет?
Возражений не было.
Михайлов обратил свой взор на меня. Я понял, что должен что-то сказать. Совершенно обалдев от радости (еще бы! Выговор! Просто выговор! Даже не строгий! И без занесения в личное дело!), я, еле шевеля языком, произнес:
— Даю слово, что этот выговор я сниму!
Это прозвучало так, словно дело происходило во фронтовой обстановке и преступление свое я пообещал смыть кровью.
— Выговор с вас снимет ЦК, — усмехнулся Михайлов. — А ваше дело — хорошо учиться и не заваливать зачеты. Тем более по марксизму.
В институте добрейший Василий Семенович Сидорин восстановил меня раньше, еще до решения секретариата ЦК.
Вряд ли он сделал это на собственный страх и риск. Может быть, свою роль тут сыграла «новомирская» моя статейка, а может, еще что-нибудь, о чем мне знать не полагалось. На всякий случай, правда, сперва (пока, как он доверительно мне шепнул) меня оформили заочником. Это значило, что пока меня не переведут из чистилища в рай, я не буду получать стипендию. Во всем же остальном это никакой роли не играло, и я чувствовал себя так, словно я уже в раю.
На лекции я ходил вместе со всеми, на семинары тоже. Но главное в нашем институте (так, во всяком случае, мне тогда казалось) происходило не на лекциях и даже не на семинарах.
Из всей моей литинститутской жизни ярче всего мне запомнились лестница и подоконник. На этом подоконнике, возле этого подоконника шла главная наша жизнь. Если я и научился чему-нибудь в Литинституте, так именно вот здесь, на этом подоконнике.
Конечно, и на лекциях я узнавал много важного и интересного. Да и могло ли быть иначе, если лекции, как я уже говорил, нам читали Бонди, Реформатский, Асмус… Но все, что я узнал от них, я мог бы узнать, если бы учился и в другом каком-нибудь институте. Скажем, на филфаке МГУ. А вот то, что происходило у подоконника…
Здесь читали стихи. Нет, даже не стихи: строки, строфы. Осколки, обрывки чьих-то стихов. Смысл (тем более контекст, из которого вырывались эти строки-осколки) был почти не важен. Важны были строки сами по себе. Их плоть (плотность). Строки пробовались на вкус: их повторяли, отчаянно воя, как это делают почти все поэты, воем стараясь заглушить не самые обязательные, не самые точные слова. Но как бы ни завывал очередной чтец, почему-то сразу было ясно, какие строки бездарны, а какие талантливы.
Я думаю, что именно эти сборища возле подоконника сделали так, что я до сих пор ощущаю себя и своих друзей-литераторов, окончивших университет, людьми разных профессий. Для литератора, получившего нормальное филологическое (а не литинститутское — на подоконнике) образование, поэтический текст существует как некое смысловое единство. Проще говоря — как нечто целое. А мы сразу начинали постигать «материю песни, ее вещество» на клеточном, молекулярном уровне. Некоторые «молекулы» запомнились мне с того времени на всю жизнь:
Нас хоронила артиллерия…
Здесь прошелся загадки таинственный ноготь…
Вы наденете платье цвета
Черного бутылочного стекла…
…И в кибитках, снегами
Настоящие женщины
Не поедут за нами…
От моря лжи до поля ржи
Дорога далека…
…А ваша муза площадная,
Тоской заемною мечтая
Родить участие в сердцах,
Подобна нищей развращенной,
Молящей лепты незаконной
С чужим ребенком на руках…
И всю ночь она рыдала,
Божий промысел кляла,
Руки белые ломала,
Косы черные рвала…
Я знаю, каждый за женщину платит.
Ничего, если пока
Тебя, вместо шика парижских платьев,
Одену в дым табака…
Это были строки очень разных поэтов. Старых и новых, знаменитых и незнаменитых, великих и никому, кроме нас, неведомых. Но здесь все они были равны: Пастернак, Маяковский, Катенин, Баратынский, Костя Левин, Коля Глазков… Строки классиков и корифеев точно так же пробовались «на зуб», как стихи наших товарищей. И восхищались ими тоже — как равными. Выходило как-то так, что им (классикам) должно быть даже лестно, что их старые, полстолетия, а то и столетие назад сочиненные строки выдерживают сравнение с живыми, только что рожденными — с пылу, с жару — строчками наших товарищей.
Некоторые из никому, кроме нас, не известных строк, запомнившихся мне с тех времен, стали потом знаменитыми, вошли в однотомники и двухтомники. А иные так и остались навек безымянными. Например, вот эти:
На дороге столбовой
Умирает рядовой.
Он, дурак, лежит, рыдает
И не хочет умирать,
Потому что умирает,
Не успев повоевать.
Он, дурак, не понимает,
Что в такие времена
Счастлив тот, кто умирает,
Не увидев ни хрена.
Или — вот эти:
Мой товарищ! В смертельной агонии
Не зови ты на помощь друзей.
Дай-ка лучше погрею ладони я
Над дымящейся кровью твоей.
И не плачь ты от страха, как маленький.
Ты не ранен. Ты только убит.
Дай я лучше сниму с тебя валенки:
Мне еще воевать предстоит.
Солдат, греющий руки над теплой, дымящейся кровью убитого товарища… Какой неестественный, эстетский, пожалуй, даже кощунственный образ! Но мы были молоды, нам нравилось все резкое, необычное, ошеломляющее своей неожиданностью. А главное — в этих стихах была правда. Та жестокая, страшная правда о войне, которую мои товарищи, пришедшие в институт из армии, сами хлебнули вдоволь в своей фронтовой жизни и следов которой в печатавшихся тогда и официально расхваливавшихся стихотворных строчках было не отыскать.
Говорили, что стихотворение это кто-то из фронтовиков нашел в планшете убитого лейтенанта. Ни имени, ни фамилии лейтенанта никто не знал — и теперь, мы были в этом уверены, уже никогда не узнает.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: