Бенедикт Сарнов - Феномен Солженицына
- Название:Феномен Солженицына
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:неизвестно
- Год:неизвестен
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Бенедикт Сарнов - Феномен Солженицына краткое содержание
Книга Бенедикта Сарнова «Феномен Солженицына» – едва ли не единственная, автор которой поставил перед собой задачу дать серьезный и по возможности объективный анализ как художественной, так и мировоззренческой эволюции (лучше сказать – трансформации) писателя.
Но можно ли сохранить объективность, выясняя свои отношения с человеком, сыгравшим огромную – и совсем не простую – роль в твоей жизни?
Феномен Солженицына - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
– Ну, одно исключение все-таки было, – улыбнулась Л. К.
– Это какое же? – поинтересовался я.
– Вы прекрасно знаете, какое, – уже слегка раздражаясь, возразила она. – Об Александре Исаевиче никто не скажет, что он уехал добровольно. Его выдворили.
– То есть как же это – не добровольно? – сказал я. – Он своими ногами вошёл в самолёт. И своими ногами сошёл с трапа самолёта. И даже взял от них пальто и ондатровую шапку. А между прочим, был человек, которого пришлось завернуть в ковер. Вот про него действительно можно сказать, что его выдворили.
В ковер пришлось завернуть Троцкого. Кстати, не тогда, когда его навсегда высылали из страны, а раньше, отправляя в Среднюю Азию. Но я уже завёлся. В Среднюю Азию или на Принцевы острова – не все ли равно! К чёрту подробности!
Лидия Корнеевна от такого моего нахальства просто обомлела. И даже не нашла, что ответить. Она, как мне рассказывали, – даже потом, когда я уже покинул поле боя, – все только повторяла: «Ну как он мог такое сказать!»
Такого злого хулиганства она не ждала даже от меня.
Что говорить! Конечно, я далеко перешагнул предел необходимой обороны. Ондатровая шапка – ондатровой шапкой, но Александра Исаевича они действительно выдворили. И Троцкий – чего уж там! – никогда не был героем моего романа.
Но дело было не только в том, что я завёлся.
И даже не только в том, что главный идеолог меня раздражал своим тупым догматизмом.
Это презрительно осуждающее отношение к тем, кто «бросил землю», я не прощал даже Ахматовой. Никогда не понимал, как ОНА могла написать такое:
Мне голос был. Он звал утешно,
Он говорил: «Иди сюда,
Оставь свой край глухой и грешный,
Оставь Россию навсегда.
Я кровь от рук твоих отмою,
Из сердца выну черный стыд,
Я новым именем покрою
Боль поражений и обид».
Но равнодушно и спокойно
Руками я замкнула слух,
Чтоб этой речью недостойной
Не осквернился скорбный дух.
Никогда я не разделял и даже вчуже не мог понять природу этого презрительного высокомерия.
Это короткое стихотворение было написано осенью 1917 года. А несколько лет спустя (в июле 1922-го) она высказалась на эту тему ещё определённее, я бы даже сказал, ещё раздражённее и злее:
Не с теми я, кто бросил землю
На растерзание врагам.
Их грубой лести я не внемлю,
Им песен я своих не дам.
Но вечно жалок мне изгнанник,
Как заключенный, как больной.
Темна твоя дорога, странник,
Полынью пахнет хлеб чужой.
А здесь, в глухом чаду пожара
Остаток юности губя,
Мы ни единого удара
Не отклонили от себя.
И знаем, что в оценке поздней
Оправдан будет каждый час...
Но в мире нет людей бесслезней,
Надменнее и проще нас.
Жизненную позицию Ахматовой я с грехом пополам понять ещё мог. Каждый волен выбирать свой путь, свою судьбу. В одном своём письме, посланном мне из Америки, мой друг Эмочка Коржавин, делясь своими эмигрантскими горестями, обронил такую фразу: «Вероятно, человеку одинаково нужны и родина, и свобода».
Я готов с уважением отнестись к тем, кто в этом нелёгком выборе предпочёл родину. Но почему надо с презрением отворачиваться от тех, кто выбрал свободу?
Вернемся, однако, к главному герою нашего повествования.
Перед ним эта проблема – уехать или остаться? – вставала не однажды. И в разное время, в разных обстоятельствах он решал её – для себя – по-разному.
Летом 69-го года мы сидели с Алей у Красного Ручья на берегу Пинеги и разрабатывали такую сложную систему издания журнала, при которой он будет самиздатски издаваться здесь (отдел распределения – глубже его действующая редакция – ещё глубже теневая редакция, готовая принять дела, когда провалится действующая, и создать себе вторую теневую), а я – может быть, здесь, а может быть, и там, но и в этом случае подписываю журнал (участвую в нём оттуда). И при всех этих разработках мы так и не сошлись в коренном вопросе: Аля считала, что надо на родине жить и умереть при любом обороте событий, а я, по-лагерному: нехай умирает, кто дурней, а я хочу при жизни напечататься. (Чтобы в России жить и всё напечатать – тогда ещё представлялось чересчур рискованно, невозможно.)
Как в насмешку, именно в эти дни бежал на Запад А. Кузнецов, мы на Пинеге слушали по транзистору. Перепугались на верхах, а он ликовал, думал наверно: вот сейчас всю историю повернёт. Ан ошибка бегляческая, смещение масштабов. Главное же: тут у нас, в СССР, почти поголовно не одобрил его образованный класс, и не только за податливость гэбистам, за игру в доносы, но и за самый побег: лёгкий жребий! Человеку безвестному, досаждённому, можно простить, но писателю? Какой же, мол, тогда ты наш писатель? Нерациональные мы люди: десятилетиями бродим и хлюпаем в навозной жиже, брюзжим, что плохо. И не делаем усилий выбраться. А кто выбарахтывается и бежит прочь, кричим: «изменник! не наш!»
(А. Солженицын. Бодался телёнок с дубом)
Сам он был человек рациональный и, решая (опять же – не в абстракции, а вполне конкретно, для себя) этот проклятый вопрос, руководствовался соображениями сугубо рациональными:
Пока я тут, в клетке, – я им полустрашен, меня всегда можно прихлопнуть. А оттуда – я ужасен для них, я успею (пока не всадят ножа мне в рёбра, не отравят, не застрелят, не выбросят из поезда), успею развернуть всё, укрытое ими за полстолетия! – и после того захлёста им уже не жить, или только доковыливать (так мне казалось).
(Там же)
Эта проблема подступила к самому его горлу, когда пришла пора решать, ехать или не ехать ему в Стокгольм – получать Нобелевскую премию.
Не могло быть, да и не было у него никаких сомнений, что если, воспользовавшись этим предлогом, Софья Власьевна откроет перед ним границу, которая у неё всегда «на замке», то уж обратно – точно не впустит. Стало быть, если решиться ехать, то уж не строя себе никаких иллюзий, точно зная, что это его расставание с Родиной будет не на время, а – НАВСЕГДА.
И тем не менее, поначалу не было тут у него никаких колебаний:
...В 1958-м, рязанским учителем, как же я позавидовал Пастернаку: вот с кем удался задуманный мною жребий! Вот он-то и выполнит это! – сейчас поедет, да как скажет речь, да как напечатает своё остальное, тайное, что невозможно было рискнуть, живя здесь. Ясно, что поездка его – не на три дня. Ясно, что назад его не пустят, да ведь он тем временем весь мир изменит, и нас изменит – и воротится, но триумфатором!
После лагерной выучки я, искренно, ожидать был не способен, чтобы Пастернак избрал иной образ действий, имел цель иную. Я мерил его своими целями, своими мерками – и корчился от стыда за него как за себя: как же можно было испугаться какой-то газетной брани, как же можно было ослабеть перед угрозой высылки, и униженно просить правительство, и бормотать о своих «ошибках и заблуждениях», «собственной вине», вложенной в роман, – от собственных мыслей, от своего духа отрекаться – только, чтоб не выслали! И «славное настоящее», и «гордость за то время, в которое живу», и, конечно, «светлая вера в общее будущее» – и это не в провинциальном университете профессора секут, но – на весь мир наш нобелевский лауреат! Не-ет, мы безнадёжны! Нет, если позван на бой, да ещё в таких превосходных обстоятельствах, – иди и служи России! Жестоко-упречно я осуждал его, не находя оправданий. Перевеса привязанностей над долгом я и с юности простить и понять не мог, а тем более озверелым зэком...
Интервал:
Закладка: