Максим Шраер - Бегство. Документальный роман
- Название:Бегство. Документальный роман
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:неизвестно
- Год:неизвестен
- ISBN:9785005553164
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Максим Шраер - Бегство. Документальный роман краткое содержание
Бегство. Документальный роман - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Среди этих волшебных картин, в их воображаемых мирах мое детство длилось бы вечно. Но в реальной жизни детство закончилось, когда мы стали отказниками. Мечтательный мальчик из отказнической семьи, я в одиночестве бродил по залам Пушкинского музея, навещая излюбленные полотна, к которыми меня когда-то привел отец. Теперь я выделял другие картины тех же художников. Помню, это было примерно в седьмом классе, я лишь скользнул безразличным взглядом по «Красным виноградникам в Арле», перед которыми раньше благоговел, но замер перед другой картиной Ван Гога: «Прогулка заключенных». К тому времени мы уже сидели «в отказе» больше двух лет. Я невольно отождествлял нашу жизнь с этими понурыми заключенными, которые наматывали бесконечные круги по темному тюремному дворику. Да, это были мы, евреи-отказники. И даже «Девочка на шаре» Пикассо утратила свою гипнотическую власть надо мной; теперь меня притягивало другое полотно – «Старый еврей и мальчик». Я подолгу всматривался в эту картину, узнавая отца и самого себя.
2. Другой
Как-то раз в шестом классе на уроке литературы мне передали с последней парты записку – линованный листок, вырванный из тетрадки и сложенный пополам. На наружной стороне листка было написано: «Еврею от русских», а внутри – «Шраер, ты жыдяра и сволата» и далее в том же духе. Ничего особенно оригинального, если не считать орфографических ошибок. Под посланием значились подписи двух моих однокашников. Один из них, Федя М., ныне яхтсмен, даже жил с нами в одном доме. Как потом выяснилось, его дед по материнской линии, микробиолог, жертва сталинских репрессий, был евреем. Второй автор, Федя К., в начальных классах (в середине 1970-х) рассказывал, что его отец – летчик, и что погиб во время войны, и никто ни разу не усомнился в его словах. До этого у меня с первым Федей не было никаких столкновений, а второй Федя мне и вовсе нравился, и ни от того, ни от другого я не ожидал такой злобы.
Свою инакость я почувствовал довольно рано – года в четыре. Конечно же, осознание того, что я другой , в раннем детстве неизбежно казалось проявлением наивности – так, однажды зимой я вернулся домой из детского сада и рассказал родителям о пожилой нянечке, которая дала мне в обед добавку курицы. Нянечка положила мне на тарелку куриную ножку и сказала при всех детях: «Вот тебе еще куриная ножка, с кожицей. Вы ведь любите, чтоб с кожицей?» И уже в детском саду я впервые столкнулся со словом «жид». Оно слетало с языка славянских детей c такой легкостью, будто они с детства только и занимались тем, что травили евреев. Дразнились, кстати, в основном мальчишки; девочки в этом возрасте меньше дразнят словами. Откуда в некоторых из этих пяти-шестилетних детсадовцев сидела такая неприязнь ко мне, еврею? Да в те годы в моей наружности и не было ничего еврейского. Как нередко бывает с ашкеназскими детьми, у которых в роду есть литовские или курляндские евреи, до девяти-десяти лет у меня были светлые волосы и курносый нос. Я не был похож на еврея. Может, причиной была моя необычная, чужеродная, иностранная фамилия? Но откуда этим дошколятам-этнографам было знать, что это еврейская фамилия? Как они почуяли во мне чужесть, как вычислили, что я не такой как все и фамилия у меня не такая, как у всех, – и почему начали изводить дразнилками вроде «жид-жид, на ниточке дрожит»?
Еще в раннем детстве я часто слышал дома слово «еврей» – от родителей, родни, от наших друзей; при мне в гостиной или на кухне нередко завязывались споры по еврейскому вопросу. Но только в последний дошкольный год отец «провел» со мной разговор на эту тему. Было это, если не ошибаюсь, осенью 1973 года. Мне исполнилось шесть лет; Израиль только что снова одолел своих врагов, на этот раз в войне Судного дня. Отец чистил обувь в прихожей. Я подошел к нему и спросил, что такое «жид». Первый урок еврейского самосознания занял минут пять, не больше.
Отец отложил щетки, повел меня в комнату, усадил рядом и сказал:
– Когда-то давным-давно был такой древний народ – евреи, или иудеи. А мы – их потомки. В мире немало людей, которые нас не любят и стараются причинить нам боль.
– Я понял, папа, – слова отца обожгли меня, наполнив гордостью.
– Так вот, в следующий раз, если тебя кто-то обзовет «жидом», ты скажи: я еврей и этим горжусь. Скажи это очень спокойно. И, если обидчик – парень, дай ему в нос со всей силы. Тогда он скорее всего больше тебя не оскорбит.
Дома я получил первые уроки еврейства, – духовности, протеста, самопожертвования.
Но само собой разумеется, я рос в Москве, и был далек от той еврейской жизни, которая окружала моих бабушек и дедушек в детстве – в бывшей черте оседлости. Мои родители родились и выросли в столицах. Пока была жива прабабушка Фаня (Фрейда), – а она умерла в 1962 году, пережив своего мужа на семнадцать лет, – у нее дома говорили на идише, который мой отец пассивно усвоил в детстве. Мама тоже в детстве слышала идиш, на котором ее родители общались с маминым дедом по материнской линии; чаще всего идиш был языком домашних споров и пересудов. Даже для моих родителей прошлое их предков, прошедшее в черте оседлости, на Украине и в Литве, было наполовину историей, а наполовину легендой. Ну а для меня эта невозвратная жизнь уже полностью существовала как мифическое прошлое. В этих умопомрачительных преданиях число мельниц, которые принадлежали нашим предкам в Подолии, множилось и множилось, словно в рассказах престарелой тетушки Поли Шаферман, двоюродной сестры моего деда по отцовской линии. Мы с отцом навещали ее время от времени, и с каждым разом в ее рассказах становилось все больше и больше утерянных сокровищ. Эта древняя опрятная старушка занимала две комнатки в московской коммуналке и говорила с заметным еврейским акцентом. В последний раз я видел ее году в 73-м или 74-м, и она уже полностью погрузилась в мир выцветших желтоватых фотографий Каменец-Подольска. «Скажи мне, сыночек, где наши мельницы? Где наши фабрики? Что они с ними сделали?» – спрашивала меня тетушка Поля, провожая нас в прихожей.
За почти тридцать лет жизни в Америке меня много раз спрашивали, говорю ли я на идише. Такие вопросы обычно задают евреям-выходцам из России рожденные в Америке евреи, чьи предки когда-то вышли из Российской империи. Для того, чтобы объяснить наглядно, насколько мало я был связан с живой стихией идиша в годы московского детства и отрочества, я обращусь к одному характерному эпизоду. Как-то в середине 1970-х мы с родителями проездом, возвращаясь домой по пути из Пярну, решили заехать в Минск. Обычно наш маршрут из Эстонии домой в Москву лежал через Псков или Ленинград, но в этот раз мы сделали крюк и поехали через Латвию, Литву и Белоруссию. В Минске жила тетя Маня, единственная из братьев и сестер покойной матери моего отца, кто еще был жив в те позднесоветские годы. Тетя Маня, бывший партийный работник, жила вместе со своей дочерью Бэллой и ее мужем, Мишей Рудицким. Пока мы гостили у них, кормили нас как на убой – сытными еврейскими блюдами вроде «чолнта», о которых я раньше читал разве что в русских переводах идишской классики. Как-то раз, в перерыве между застольями, Миша Рудицкий, – дородный усач, когда-то увлекавшийся Петро Григоренко, советским генералом, ставшим диссидентом – подвел меня к проигрывателю и поставил пластинку, не сказав, что это за музыка. Миша вырос в Белоруссии, в семье, где говорили только на идише, и считал идиш своим родным языком. Сквозь скрип и скрежет пробивался баритон, певший под фортепианный аккомпанемент. Голос пел на незнакомом мне языке, и я вдруг понял, что это и есть идиш.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: