Ариадна Эфрон - О Марине Цветаевой. Воспоминания дочери
- Название:О Марине Цветаевой. Воспоминания дочери
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:неизвестно
- Год:неизвестен
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Ариадна Эфрон - О Марине Цветаевой. Воспоминания дочери краткое содержание
О Марине Цветаевой. Воспоминания дочери - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
«Лавочники» относились к Марине в общем терпимо — она к ним тоже — но, за исключением, пожалуй, Грифцова и Осоргина, не любили, она их, за тем же исключением, — тоже.
Самыми длительными и сомнительными были ее отношения с писателем Б. К. Зайцевым — дружелюбно-неприязненные в России, утратившие даже видимость дружелюбия за границей; и в самую лучшую пору этих отношений Марину безмерно раздражали зайцевские добродетели, а его — цветаевские недостатки, к которым, впрочем, он относил и все ее творчество. Он не прощал ей ее крайностей, она ему — его золотосерединности.
Отношения эти усложнялись тем, что Борис Константинович и его жена Вера много помогали Марине в 20-е годы; если Вера, с которой Марина искренне дружила, оказывала ей эту помощь со всей простотой и душевной щедростью, то действия Бориса Константиновича несколько отдавали благотворительностью, втайне осуждающей чужое (чуждое!) неблагополучие и — въяве — снисходительной к нему.
Благотворительность же — во всех ее (унизительных) нюансах никогда не вызывала у Марины ни малейшего чувства благодарности, может быть потому, что она слишком часто бывала вынуждена прибегать к чужой помощи, в то время как помощь должна приходить сама.
Сверх того, Зайцев в эмиграции не простил Марине «большевизма» ее мужа, который расценил как ее собственный, к каковым обстоятельствам Вера Зайцева и дочь ее Наташа, моя подруга детства, отнеслись без предвзятости; с ними мы продолжали общаться поверх всех внутриэмигрантских частоколов…
Помню, читая какой-то зайцевский «подвал», Марина сказала: «Смесь сусальности со злобой». Про внешность Бориса Константиновича говорила: «Профиль — дантовский, а брюшко — обломовское!» — хотя Зайцев был довольно худощав.
Ни одной московской встречи Марины с другим основателем Лавки В. Ф. Ходасевичем я не помню, да и она о них не говорила. В эмиграции они — стойкий Классик и стремительный Неоромантик (оба — «пушкинисты», на свой, другому противоположный лад) — были на ножах, но в середине 30-х годов сблизились, распознав друг в друге поэтов. Сблизились по тому же самому закону, по которому сама поэзия, во всей ее разноголосице, обретает однажды единое русло. И оба были счастливы, что, как писал Ходасевич Марине, «встретились прижизненно, а не в каком-нибудь посмертном издании», как это слишком часто случается с поэтами, современниками лишь по календарю.
Главное же чудо их поздней дружбы заключалось в том, что, возникнув и перечеркнув былую вражду, она утвердилась в пору самого великого одиночества Марины, самого великого противостояния эмиграции, в которую врос Ходасевич, но над которой сумел, хотя бы в этом случае, подняться во весь свой человеческий и поэтический рост.
Умер Ходасевич в июне 1939 года, вскоре после возвращения Цветаевой в СССР. О смерти его она не знала и не узнала, рассказывала мне о нем — живом и показывала переписанные ею в свою черновую тетрадь его стихи, начинавшиеся словами: «Был дом, как пещера».
Под ними была приписка: «Эти стихи могли бы быть моими. М. Ц.».
СТРАНИЦЫ БЫЛОГО
ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ В МОСКВЕ
Это был обыкновенный пасмурный день московской запоздалой весны. Весны 1922 года. Серый будничный денек сквозь серые, с которой уж зимы не мытые окна.
Мы встали рано, Марина растопила «буржуйку», разогрела кашу для меня и свой кофейник; наскоро поели, Марина ушла в Наркоминдел, поручив моим заботам кастрюлю с варящимся супом — и печурку.
Я послонялась по комнатам; к тому времени их в нашем распоряжении оставалось три: проходная, полутемная, с одним лишь тусклым окном-фонарем в потолке, — столовая; маленькая, об одно окошко, глядящее во двор, — Маринина и большая, самая светлая, просторная и безликая, давно уже необитаемая, — детская. Верхний полуэтаж был заселен новыми жильцами — не помню их теперь, ибо тогда не осознала. В четвертой из нижних комнат — гостевой — обосновалась горбатая корсетница, злая и профессионально-слащавая, и ее двояковыпуклый манекен на высокой точеной подставке.
На нашей половине царил унылый предотъездный хаос, ничего общего не имевший с тем живым и неувядаемо-разнообразным, порой веселым беспорядком, в котором мы, лишившиеся прислуг и не обретшие их навыков, «содержали квартиру» — а она нас.
Теперь вещи, еще недавно обладавшие качествами и недостатками веса, формы, объема, цвета, вещи-необходимости и вещи-прихоти, вещи-привычки и вещи-обуза, наследственные, благоприобретенные, дареные, вещи добротные, праховые, случайные, удобные, нелепые, уютные, вещи-неизбежность, окружавшие нас, — все они, покидаемые нами, вдруг как бы утратили предметность и ту обиходную теплоту, которой наделяла их живая связь с людьми, служение им.
Что до тех вещей, что и вещами-то не назовешь, настолько они — дух: все любимые книги, Сережин портрет работы коктебельской художницы Магды Нахман, бабушкина музыкальная шкатулка, бюст раненой амазонки — провозвестницы грядущих цветаевских трагедий на античные темы, венчальная икона — «дедушкино благословение», стереоскоп с сотнями московских и крымских двойных фотографий, на которых (остановись, мгновенье!) — юность моих родителей и все возрасты их друзей, вся предгрозовая беспечность канувших лет! — детские Маринины тетрадки с первыми ее стихами (там: «Ты лети, мой конь ретивый, чрез поля и чрез луга и, помахивая гривой, отнеси меня — туда!» — так нравившийся мне маленькой Маринин младенческий Пегас — еще жеребенок!), с размашистыми, угловатыми ее рисунками (девочка падает с лестницы, внизу которой — предательское ведро с помоями!), с наклеенными альбомными виньетками, глянцевитыми и выпуклыми, — то все это и многое еще или — часть всего, по собственному выбору, должна была взять к себе мамина сестра Ася, в ту пору находившаяся в отъезде.
Багаж наш — сундучок с рукописями, чемодан, портплед, все — за исключением овальной густоплетеной корзины с «хозяйством» — было упаковано, затянуто ремнями и лежало у дверей столовой.
Что мы везли с собой? Вот сохранившийся в одной из материнских тетрадей —
«Список (драгоценностей за границу):
Карандашница с портретом Тучкова IV
Чабровская чернильница с барабанщиком
Тарелка со львом
Сережин подстаканник
Алин портрет
Швейная коробка
Янтарное ожерелье
Тарелка, которую Марина Ивановна всюду возила с собой. Ей представлялось, что гривастый лев, изображенный на тарелке, напоминает Волошина
(Алиной рукой):
Мои Валенки
Маринины сапоги
Красный кофейник
Синюю кружку новую
Примус, иголки для примуса
Бархатного льва».
(Бархатный лев — слегка обгоревший на первой в моей жизни елке и, в качестве погорельца, самый любимый из игрушечных моих зверей, лакированная карандашница с портретом юного полководца 1812 года, тяжелая фаянсовая тарелка с золотисто-коричневым рисунком, изображающим крадущегося сквозь растительный орнамент гривастого «царя зверей с лицом Макса Волошина», серебряный подстаканник с Сережиными инициалами — Маринин свадебный подарок — и янтарное ожерелье: грубо граненные, архаические «колеса» цвета темного пива, нанизанные на вощеную суровую нитку, — в голодный год выменянное Мариной, вместо хлеба, где-то под Рязанью, — были с Мариной неразлучны, странствовали вместе с ней по Германии, Чехии, Франции, а в 1939 году были вновь привезены ею в Россию, где и пропали в войну. Фарфоровая же чернильница с барабанщиком была когда-то кому-то мимоходом подарена.)
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: