Владимир Глотов - «Огонек»-nostalgia: проигравшие победители
- Название:«Огонек»-nostalgia: проигравшие победители
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:В. Глотов
- Год:1998
- Город:Москва
- ISBN:5-7281-0126-7
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Владимир Глотов - «Огонек»-nostalgia: проигравшие победители краткое содержание
Журнал «Огонек» в конце восьмидесятых, на изломе эпохи, читала едва ли не вся страна.
И вдруг, после небывалого взлета, — падение с головокружительной высоты. До ничтожного тиража. До раздражающей, обидной эмоции. Почему? Орган демократии не оправдал надежд? Демократия обанкротилась? Читатель озаботился иным интересом?
Так или иначе, свой столетний юбилей журнал отмечает не в лучшей форме. Поэтому не лишне задуматься: кем же он был, журнал «Огонек» — шутом, которому позволяли говорить правду, пророком, блудницей?
Отсюда и «Огонек»-nostalgia. Однако книга не только о некогда сверхпопулярной редакции
«Огонек»-nostalgia: проигравшие победители - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Рано или поздно, такая компания должна была привлечь внимание компетентных органов.
Рафинированный интеллигент, ранимый и вечно комплексующий и из-за этого нахально-нетерпимый, Александр Янов — полемист-камикадзе — соседствовал рядом со спокойным, ироничным Анатолием Стреляным, невозмутимо ковырявшим вилкой в общей солонке — чем всегда коробил меня, когда мы вели дискуссии в редакционном буфете, — с хохлацким акцентом Стреляный пояснял свою позицию здравого смысла.
Или, например, страннейший человек Генрих Батищев. Философ, приезжавший в редакцию с капроновым рюкзачком за спиной, в котором он возил термос с особой водичкой. Вегетарианец — среди нас, хищников. Сыроед. Махатма. За ним в сомнамбулическом состоянии следовала толпа почитателей, странных высоконравственных юношей и девушек с лихорадочным взглядом и отвращением к системе, готовых уйти — и уходили! — в глушь, жить в деревне коммуной, воспитывать детей, есть проросшее зерно, молиться Богу и слушать Генриха, своего учителя.
Когда Генрих появлялся в редакции, он после слов: «Здравствуйте, привет!» брал кого-нибудь из нас за грудки, заглядывал проникновенно в глаза и пытал: «Ну что? Чем живете? Что на душе?» — и произносил слова, смысл которых я не сразу понял: «Человек есть дольше, чем он есть».
Нам было хорошо с ними. И, судя по всему, им тоже. Наши комнаты у Новослободской, где помещалась редакция, никогда не пустовали. Это был интеллигентский клуб под официозным крылом журнала.
Наш главный редактор Юрий Поройков еще не носил богемных усов и не имел добропорядочного брюшка, а был стройным, не по годам седым, комсомольским функционером. Хотя и необычным. Писал стихи и имел дома библиотеку, удивившую меня своим богатством и, одновременно, сбившую с толку пестротой.
Поройков смотрел на наши затеи благосклонно, с долей легкомыслия, смешанного с эгоизмом — ему, провинциалу, очень хотелось с нашей помощью войти в круг московских интеллектуалов.
Я помню случай, как мы с Игорем Клямкиным задумали устроить бой быков. В качестве ритуального животного мы взяли Юрия Карякина и поехали на Мещанскую к Эрнсту Неизвестному, который должен был сыграть роль матадора;.
Тема беседы предполагалась очень заумная — искусство в эпоху научно-технической революции. Наш Юра Поройков, прослышав о встрече, напросился с нами. Причем, встреча намечалась лишь предварительная — просто «треп».
Эрнст, которого я прежде не видел, оказался коренастым мужиком в джинсах и ковбойке. По-хозяйски показывал нам свое запутанное помещение, тесно заставленное произведениями его труда.
— Тут двадцать лет работы! — произнес он, обводя рукой полки с «самсонами».
Скоро беседа превратилась в пятичасовой монолог скульптора.
— Я — сопереживатель! — говорил Эрнст, театрально тараща глаза. — Но не прямолинейно-политически. Художник не просто отражает жизнь, не бежит за нею. И не «изучает» ее: поеду в колхоз, изучу жизнь. Художник создает знаки всеобщности и стремится на помощь растерявшемуся от обилия информации человеку, чтобы вылепить отдельные знаки, символы, которые и помогут ему стать гармоничным.
Поройков сидел молча почти весь вечер, поблескивал седой головой. Я тоже сперва лишь слушал, а потом — как в воду глядел — стал записывать отдельные высказывания. Кроме меня никто записей не вел и магнитофона мы не взяли. Наивная вера в бесконечность бытия расслабляет. К тому же мы полагали, что это предварительная беседа, за которой последует основная — вот ее и запишем. Я не верил поэту, считавшему, что жить надо так, будто сегодня последний твой день, и писать так, словно это твоя последняя строчка. Мы хотели жить долго — и в этом была наша слабость и наша детская сила.
— Гармония и гуманизм, — вещал Эрнст, — вещи во все времена подвижные. Гуманизмом является в наше время сусальность. Я думаю, это одна из форм антигуманизма. Во все времена самые великие гуманисты были людьми беспощадными. «Любите ли вы Достоевского?» — спросила меня одна дама. Так же, как можно любить врача, который делает больно, ответил я.
Вдруг Поройков, посчитав себя уязвленным, спросил: А что значит художник, средствами искусства утверждающий политику общества, в котором живет?
Эрнст Неизвестный развел руками.
— На этот вопрос мне трудно ответить. Я таких задач себе просто не ставлю. Сикейрос — политик, он член своей партии. А для меня такой задачи не стоит, а есть служба обществу. Например, монумент, который отнял у нас Вучетич — я же должен был его делать. Те же «Самосожженцы» — как я их понимаю. Но тут есть разница между политичностью Евтушенко и моей. Любая скульптура делается многие годы, она статична. Даже «Распятие» — отклик на страдание огромного народа, страны.
Эрнст околдовывал.
— Я был хорошим академистом, но мне стало скучно. Почувствовал, что вру. В самом существе подхода к форме. Студент пятого курса, а конкурирую с Манизером, Томским. Скучно! И я решил: надо что-то предпринимать с собой. А какой опыт? Никакого! Сейчас молодые люди следуют за Сальватором Дали, а я только слышал о Пикассо, но ни одной картины его не видел. Коненков казался мне верхом свободной формы. У нас выгнали из института одного парня только за то, что тот сказал: «Пикассо хороший художник». А вот с точки зрения философского образования я был довольно подкован, у отца были книги Соловьева, Бердяева, но этого мало, чтобы лепить. И тогда я стал вглядываться в себя. Ну вот — война. Если честно, она мною не воспринималась как «парад Победы». Страдание. И я начал делать серию портретов, где страдание входило как некий чужеродный элемент, и появились люди с костылями, я начал осознавать, что делаю арлекинные существа, где половина — маска. Потом пошла серия «роботы и полуроботы», ассимиляция металла и человека, персонифицированных в одном существе. А потом все это начало складываться в гигантоманию, и теперь, читая Достоевского, я понимал: это меня волнует.
Карякин вспомнил:
— У Вознесенского есть стихи: «Лейтенант Неизвестный Эрнст…»
Эрнст отмахнулся.
— Да ну… Я знаю настоящих фронтовиков, они к жизни относятся странновато. Иногда забывают, что могли умереть, а иногда и не забывают… Случается, меня охватывает волна счастья. Я бесконечно много работаю, день для меня — подарок. Ведь его могло и не быть. Конечно, не обязательно для этого переживать войну, Микеланджело ее не пережил, но он был католик. И вот сейчас, оглядываясь назад, я вижу: наибольшие ценности создало все-таки военное поколение, хотя есть и необозримые гады… И когда я вот так однажды оглянулся назад, я вдруг понял, что я не живу. Многого, что есть вокруг, просто не знаю. Пришел к Евтушенко, он брился, брызгая себя какой-то душистой пеной. Я попробовал: чудесно! А Женя посмотрел на меня, как на дурака.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: