Борис Бернштейн - Старый колодец. Книга воспоминаний
- Название:Старый колодец. Книга воспоминаний
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Издательство имени Н. И. Новикова
- Год:2008
- Город:Санкт–Петербург
- ISBN:978–5-87991–075–9
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Борис Бернштейн - Старый колодец. Книга воспоминаний краткое содержание
Воспоминания известного искусствоведа Бориса Моисеевича Бернштейна охватывают большой период в жизни нашей страны: от предвоенных лет до начала 90–х годов. Столь же широк и географический диапазон: предвоенная Одесса, послевоенная Польша, Ленинград, Таллинн, Москва. Повествование насыщено эпизодами драматичными и курьезными, но всякий раз за ними проступает исторический фон. Автор рассказывает о своем детстве, об учебе в ЛГУ у видных педагогов, чьи имена сегодня стали легендой, о художественной жизни Эстонии с ее дерзкими «прорывами», о своей преподавательской деятельности и участии в издательских и выставочных проектах. В ряду героев книги — музыкальный педагог Петр Столярский, искусствоведы Николай Пунин, Юрий Овсянников, актер Александр Бениаминов, телеведущий Владимир Ворошилов, литературовед Юрий Лотман, философ Моисей Каган и множество других, менее известных, но не менее колоритных персонажей.
Старый колодец. Книга воспоминаний - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Атмосфера в Академии художеств была удушающая, в Институте, который издавал заранее обреченную «Историю», — тоже. Но, как видим, везде бывают порядочные люди.
Впрочем, порядочность давалась трудно. Об этом — последний эпизод.
Порядок работы редколлегии был такой. Когда были готовы или почти готовы тексты очередного тома, их рассылали членам редколлегии для изучения, а затем уж все съезжались в Москву на обсуждение. Порядок издания отдельных томов не был обусловлен хронологией и, соответственно, нумерацией. На то были высшие соображения. Скажем, седьмой том увидел свет в 1972 году, а шестой — в 1981–м. Да и то сказать, седьмой опоздал, по замыслу ему следовало выйти в 1970–м. Я готов предоставить читателю возможность угадать, почему был необходим именно такой порядок. Ну, подумайте. Ну, еще одна попытка. Не получается? Даю наводку — седьмой том содержал описание искусства народов СССР от Великой Октябрьской Социалистической Революции до 1941 года. А шестой рассказывал о второй половине XIX и начале XX веков. Теперь понятно? Не совсем?
Мне тоже была не вполне понятна эта инверсия в далеком 1966 году, на начальном собрании редколлегии, — пока председательствующий, расцветая в счастливой улыбке, не напомнил нам, что приближается Пятидесятилетие и Столетие. Так и сказал: Пятидесятилетие и Столетие. Он не сказал — чего, само собою разумелось — чего. Но мне, в моем эстонском далеке, похоже, выпавшему из реальности, не сразу стало ясно, о чем это он. Потребовалось специальное усилие, чтобы в конце концов сообразить, что близятся нешуточные даты — пятидесятилетие Великой Октябрьской, а затем — столетие со дня рождения ее Вождя. К пятидесятилетию было никак не поспеть, но выложить на стол революционный том к столетию — такова была историческая необходимость. В нужный момент, правда, положить на стол самый главный том все равно не удалось, но телегу впереди лошади поставили.
С шестым томом предстояли трудности — именно там следовало осветить начало XX века с его нестерпимым для академического сознания русским авангардом. Поэтому введение к тому взялся писать сам заместитель директора Института по научной работе, ученый, стоявший тогда на прочных соцреалистических позициях. Статья была набором самых что ни на есть затасканных штампов с добавлением бьющей в глаза лжи. Автору было важно защитить реалистическую репутацию русского искусства. Увлекшись, он вовсе забыл, что это история искусства народов — народы вообще не были упомянуты. Словом, на соборе редколлегии мне было что сказать. Помимо расхождений по общим вопросам, у меня были еще и частные основания: автора введения я недолюбливал лично, поскольку он однажды поступил не вполне элегантно по отношению к одному моему другу, а позднее воздвигал гонения на другого. Я не хотел отказать себе в удовольствии, хотя понимал, что моя критика мало что изменит. Правда, я был не одинок, у меня была замечательная союзница, Лутфия Айни, прекрасный искусствовед и яркий человек, другой enfant terrible в более или менее гармоническом редакционном хороводе.
Заседание почтил своим присутствием сам замдиректора, он же автор обсуждаемого введения. Пока я отводил душу, терзая его текст, автор — сидя отдельно в почетном углу — что‑то чиркал на бумажке. Я полагал, что завтра он будет растирать меня в порошок. Такова была мера моей наивности и институционального невежества. Я не знал, что механизмы борьбы идей работали на основании других принципов. Назавтра он вовсе не пришел. Меня растирали в порошок другие лица, его подчиненные, — начиная с главного редактора и кончая неизвестным мне научным сотрудником сектора, весьма, надо сказать, интеллигентного вида [37].
Поскольку не все подлежащие обсуждению материалы успевали рассылать на места, приходилось кое‑что дочитывать в Москве. Вечером, в гостинице, я развернул очередную пачку. Среди разных текстов там была и глава о русском декоративно — прикладном искусстве второй половины XIX века. Превосходная, надо сказать, глава — компактная, логично организованная, мускулистая! Вот так надо писать для общих трудов, подобных нашему. Имя автора мне ничего не говорило. Утром, на очередном заседании, я высказал все хорошее, что думал об этом разделе. Когда был объявлен перерыв и все разбрелись по коридорам, ко мне подошел тот самый интеллигентного вида сотрудник, который вчера деятельно участвовал в процедуре стирания меня в порошок. Он сказал буквально следующее:
— Большое спасибо за добрые слова о моей работе. Простите за то, что я вчера говорил. Я так не думаю. Мне приказали, я не мог уклониться…
Не знаю, требуются ли здесь какие‑либо пояснения. Надо ли напоминать, что он, возможно, был членом партии и это было партийное задание? Или просто административное распределение ролей? А не сделаешь — выгоним, куда пойдешь? Словом, у меня нет ни малейшего намерения осуждать этого человека, скорей напротив. Нехорошее чувство я испытал тогда, отголосок его, вспоминая, слышу сейчас, но и тогда, и сейчас — не по отношению к нему. Вот что система и ее ретивые агенты могут сделать с человеком. А это ведь далеко не худший случай — так, скорее рутинный.
Я понимаю, что эти два эпизода — о заместительнице директора и интеллигентном сотруднике, — поставленные рядом, взывают к философствованию на тему свободы отдельного человека в тоталитарной системе. Известно, где нет свободы выбора, там нет и ответственности. Если ситуация отсутствия свободы затягивается, наступает необратимая трансформация — духовный орган ответственности вырождается и отмирает от неупражнения. Если мне память не изменяет, это, кажется, ламаркизм. В биологии идея, может, и устарела, но если посмотреть на новейшую историю освободившейся России… [38]
Однако и при тоталитарном режиме, ввиду его несовершенства, у каждого был свой сектор свободы, где кое‑что зависело от нас. Даже сама угловая величина этого сектора. И, вероятно, у каждого из нас есть за что с себя спросить. У меня — несомненно.
…Еще одна маленькая хитрость.
Все дела, связанные с «Историей искусства народов СССР», никак не оплачивались. Никаких гонораров. И это было хорошо.
Это было хорошо, поскольку удобно вписывалось в плановые рамки преподавательской работы. Не знаю, как сейчас, а в советском высшем учебном заведении царил продуманный плановый порядок. Если, скажем, ты старший преподаватель, то ты должен выработать, к примеру, 1400 часов в год. Если доцент — 1200. Из них половину составляет академическая нагрузка — лекции, консультации, экзамены, руководство чужой научной работой — курсовые сочинения студентов, диссертации аспирантов и докторантов. Другая половина — твоя собственная научная работа, за которую (внимание!) в случае публикации ты гонорар получать не должен, так как она оплачена твоей зарплатой. Такая работа называется плановой: ты ее заранее вписываешь в официальный план и затем, в конце года, отчитываешься за ее выполнение. Измерение научной продукции требовало количественного выражения и потому не могло учитывать качество. Наука, измеренная в часах, выглядела так: один авторский лист ученого текста стоит, скажем, 200 часов. Конечно, находились умники, которые упоминали гениальные научные открытия, изложенные в коротких текстах. Но эти рассуждения только запутывали дело.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: