Николай Любимов - Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1
- Название:Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Литагент «Знак»5c23fe66-8135-102c-b982-edc40df1930e
- Год:2000
- Город:Москва
- ISBN:5-7859-0091-2
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Николай Любимов - Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1 краткое содержание
В книгу вошли воспоминания старейшего русского переводчика Николая Любимова (1912–1992), известного переводами Рабле, Сервантеса, Пруста и других европейских писателей. Эти воспоминания – о детстве и ранней юности, проведенных в уездном городке Калужской губернии. Мир дореволюционной российской провинции, ее культура, ее люди – учителя, духовенство, крестьяне – описываются автором с любовью и горячей признательностью, живыми и точными художественными штрихами.
Вторая часть воспоминаний – о Москве конца 20-х–начала 30-х годов, о встречах с великими актерами В. Качаловым, Ю. Юрьевым, писателями Т. Л. Щепкикой-Куперник, Л. Гроссманом, В. Полонским, Э. Багрицким и другими, о все более сгущающейся общественной атмосфере сталинской эпохи.
Издательство предполагает продолжить публикацию мемуаров Н. Любимова.
Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1 - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
А какова у поэта наметанность глаза! Теперь, как ни посмотрю я на лист смородины, все мне представляется лягушечья лапка. А какое высокое напряжение в его эпитетах и метафорах! А мастерство, с каким Багрицкий сочетает в построении слитных образов неожиданность с характерностью, мастерство, с каким он сращивает очертания, движения, звук, запах и цвет, находя для всего этого единственно верные определения, которые ничем уже не заменишь, которые клещами не вырвешь из стиха!.. Вспененные и шумные волны сливаются у него в «свистящее мыло» («Арбуз»). Сравнить с этим «буруны, сединой гремящие певучей» из «доюгозападного» «Сказания о море…» или «мокрую дрожь деревьев» – о саде, исхлестанном дождем и раскачиваемом ветром, из «Папиросного коробка». Или: «…сизая плесень блестит и течет по мокрой и мыльной мочале…» («Папиросный коробок»). Или о выстреле:
И побежал, ветерком катимый,
Громкий, сухой одуванчик дыма.
«Думу про Опанаса» я, готовясь к реферату, все перечитывал и перечитывал. В ней меня захватывали и тема, и развитие сюжета, и судьбы героев. Захватывал шевченковский ритм (только в этом ритме она и могла быть написана), на фоне которого вдруг возникает ритм солдатской песни с совершенно неожиданной концовкой («От приварка рожи гладки, поступь удалая, амуниция в порядке, как при Николае»), и все эти с корнями пересаженные из народной поэзии сравнения, олицетворения, повторы, подхваты, словесные, синтаксические и интонационные переклички, усиливающие песенность поэмы, и свобода сильного поэтического дыхания. Меня изумляло свойство поэта одним образом размотать в сознании читателя целый клубок ассоциаций («Украина – мать родная – билась под конями!»). «Как он умеет найти неожиданные черты сходства между, казалось бы, далекими явлениями! – думалось мне. – И раскрывает он это сходство, показывая предметы непременно в состоянии движения (Сабли враз перехлестнулись кривыми ручьями…)». Мое внимание привлекала и колоритность языка, не перегруженного, однако, украинизмами.
В поэме Сельвинского «Улялаевщина» строфа:
Уляляев був такий: выверчено вiко,
Дiрка в пидбородци, тай в yxi серга,
Зроду нэ бачено такого чоловжа,
Як той батько Улялаев Серга —
инородным телом не выглядит – таков вообще пестрый в его поэме словарь, такова его стилевая установка. Багрицкий, сдержанный в самых бурных проявлениях чувств, проводивший в своем поэтическом хозяйстве режим экономии, без помощи украинизмов воссоздает в одном четверостишии пейзаж Украины, ее аромат, указывает на одну из отличительных особенностей украинского народа – его певучесть – и выражает свою сыновнюю любовь к Украине:
Тополей седая стая,
Воздух тополиный…
Украина, мать родная,
Песня – Украина!..
Ей-Богу, в одной этой строфе больше настоящей любви к Украине, чем в «творях» иных тупорылых петлюровцев, именующихся «радяньскими письменниками»… Когда они посмотрели «Дни Турбиных», на них загорелись шапки – шапки Болботуна и Галаньбы. Вот почему они так возненавидели Булгакова.
Багрицкий был человек искренний, искренний во всех своих исканиях и заблуждениях. Он верил, что не только его сын Всеволод, вскоре после смерти отца лишившийся матери, которую засадили в концлагерь, убитый в начале войны на фронте, но и он сам «встал на пороге веселых времен» («Папиросный коробок»). «Угадал, Ларион!» – можно было бы сказать ему словами Мышлаевского из «Дней Турбиных». Он искренне хотел встать с веком рядом, искренне считал необходимым откликнуться на темы пятилеток.
В дневнике Всеволода Иванова есть страшная запись (16 ноября 1942 года): «Я боюсь, что из уважения к советской власти и из желания ей быть полезным я испортил весь свой аппарат художника».
Так могли бы сказать о себе почти все его современники, за малым исключением. Багрицкий этого исключения не составляет. Он повредил самое драгоценное, чем он владел, – свой талант. Стихами «Юго-Запада» и сейчас можно дышать. В мире «Победителей» и «Последней ночи» скучно и душно.
«Так изменился мир поэзии Багрицкого, – пишет критик Гринберг, во всей обворожительной наивности своего тупоумия полагая, что он поет позднему Багрицкому славу, – … и он превратился в радостный, просторный мир борьбы и труда, мир чекистов, механиков, рыбоводов, гидрографов, поэтов, пионеров, ветеринаров и других “работников страны”, мир дроздов, зябликов и пеночек» [84].
Вряд ли Гринберг, изготовляя в этой фразе рагу из чекистов и пеночек, понимал, что он не только настрочил злейшую пародию на себя, но что он этим кушаньем, к сожалению, в общем довольно верно определил идейную сумбурность «Победителей» и «Последней ночи». Что касается простора, якобы открывавшегося в этих книгах, то это простор случного пункта. Что касается радости, будто бы пронизывающей поздние стихи Багрицкого, то что же радостного, что лирический герой «ТВС» болен туберкулезом, что в бреду ему является такая мрачная фигура, как Дзержинский, который к тому же еще говорит о своем одиночестве («Оглянешься: а вокруг враги, руки протянешь: и нет друзей»), и о том, что даже ему, привычному палачу, чей рабочий стол – «в крови и чернилах», «не легка трехгранная откровенность штыка»? Что же в конце концов радостного в том, что пионерка Валя умерла, хотя бы и отказавшись надеть на шею крестик?
Писать об ударных заводах, о колхозах, где Багрицкий никогда не был, ему не позволяла писательская совесть. Ездить на заводы и в колхозы ему мешала болезнь, приковавшая его к тахте, да его и не очень туда влекло и тянуло. В разговоре со мной он однажды чистосердечно признался, что рабочих он уважает, но что они его как поэта не интересуют, что крестьянин как социальное явление отталкивает его от себя собственническими инстинктами и политической бесхребетностью и что его идеал – «кустарь-одиночка»: часовщик-искусник, отказывающийся подписаться на заем, но и отказывающийся от премии (об этом часовщике, которого потом, разумеется, посадили, с восторгом рассказывал мне Багрицкий, и в этом восторге я услышал отголоски анархистских увлечений его молодости), ученый-практик, исследующий природу, ботаник, зоолог, агроном, ветеринар, лесовод, «молодой гидрограф – читатель мой» [85]. Шатающийся по дорогам и ночующий под заборами птицелов Дидель так и не утратил для Багрицкого своего обаяния. И вот Багрицкий начал с того, что по-своему откликнулся на тогдашние призывы одами в честь рыбовода и ветеринара [86]. В этих попытках рассказать стихами о разведении рыб и о случке рогатого скота выпирает рассудочное начало, столь вообще чуждое такому эмоциональному поэту, как Багрицкий. В них чувствуется «твердое задание» поэта самому себе не отстать от эпохи. Стихи эти не только грубо физиологичны – это еще полбеды. Гораздо хуже, что они, попросту говоря, скучны. И это – страшная месть поэзии за учиненное над ней насилие. Багрицкий восхищается молодым гидрографом, который, прочитав его «стишок», вырывает из книги лист, снимает пояс – и под кусток [87]. Право же, «странное уничиженье»! А когда поэт встречается со своим читателем, то оказывается, что говорить им не о чем. Стоило ли в таком случае этот глухонемой разговор перекладывать в стихи? [88]А в заключительных строках «Последней ночи» вновь появляется самоуничижительный мотив. Вот какой конец предвидит поэт для себя и для своих сверстников:
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: