Николай Любимов - Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1
- Название:Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Литагент «Знак»5c23fe66-8135-102c-b982-edc40df1930e
- Год:2000
- Город:Москва
- ISBN:5-7859-0091-2
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Николай Любимов - Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1 краткое содержание
В книгу вошли воспоминания старейшего русского переводчика Николая Любимова (1912–1992), известного переводами Рабле, Сервантеса, Пруста и других европейских писателей. Эти воспоминания – о детстве и ранней юности, проведенных в уездном городке Калужской губернии. Мир дореволюционной российской провинции, ее культура, ее люди – учителя, духовенство, крестьяне – описываются автором с любовью и горячей признательностью, живыми и точными художественными штрихами.
Вторая часть воспоминаний – о Москве конца 20-х–начала 30-х годов, о встречах с великими актерами В. Качаловым, Ю. Юрьевым, писателями Т. Л. Щепкикой-Куперник, Л. Гроссманом, В. Полонским, Э. Багрицким и другими, о все более сгущающейся общественной атмосфере сталинской эпохи.
Издательство предполагает продолжить публикацию мемуаров Н. Любимова.
Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1 - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Институт смело может рекомендовать Т. Любимова для ответственной работы по литературному переводу.
Очень хорошо.
Зав. кафедрой перевода В. Грифцов ».
Оправдал ли я надежды Грифцова – судить не мне. Но пожелание его сбылось: почти всю свою переводческую жизнь я выполнял ответственную работу (то есть трудновыполнимую). В доказательство сошлюсь на «Декамерон» Боккаччо, «Дон-Кихота» и «Странствия Персилеса и Сихизмунды» Сервантеса, «Гаргантюа и Пантагрюэля» Рабле, «Брак поневоле» и «Мещанина во дворянстве» Мольера, трилогию Бомарше, «Коварство И любовь» Шиллера, «Хронику царствования Карла IX» Мериме, «Красное и черное» Стендаля, «Госпожу Бовари» Флобера, «Милого друга» Мопассана, трилогию о Тартарене, «Королей в изгнании» и «Сафо» Доде, «Лестницу славы» Скриба, «Легенду об Уленшпигеле» де Костера, «Монну Ванну», «Синюю Птицу» и «Обручение» Метерлинка, «Дантона» Ромена Роллана, «В поисках утраченного времени» Пруста.
Несколько месяцев спустя со мной случилось несчастье. Борис Александрович направил мою мать с запиской к своему другу Неведомскому, у которого были связи в высших сферах:
Дорогой Михаил Петрович!
Помогите Елене Михайловне Любимовой так, как помогли бы мне.
Б. Грифцов.
Тогда же Борис Александрович доверительно сообщил моей матери, что его вызывали на Лубянку и предлагали сотрудничать. Грифцов отговорился тем, что живет крайне замкнуто и почти ни с кем не видится. Это была истинная правда: работал он с утра до вечера, из дому выходил по делам, на вечернюю прогулку да изредка в гости к писателю Ивану Алексеевичу Новикову, автору книги, которую очень любил читатель 30–40 годов, – «Пушкин в изгнании». Я бывал у Грифцова часто и только однажды видел у него приглашенных: в тот вечер будущий академик Виктор Владимирович Виноградов читал отрывки из своей книги о языке Пушкина.
И все-таки Грифцов мог опасаться повторных вызовов, а в ежовщину – ареста.
– Все мои друзья очутились за границей, – говорил он мне.
Он имел в виду Муратова, оставшегося ближайшим его другом после того, как к Муратову ушла его первая жена, Бориса Зайцева, высланных советским правительством за границу Бердяева и Осоргина.
Быть может, у Бориса Александровича независимо от страха за себя и семью исподволь развивалась душевная болезнь. Но страх, несомненно, ускорил распад его личности. В ежовщину он изъяснялся с помощью официозных слов даже у себя в кабинете, даже со мной. Малейшее проявление вольнодумства раздражало его.
Как-то я сказал, что учитель Николая Островского – бульварный писака Брешко-Брешковский и что «Рожденные бурей» – это роман Брешко «Шпионы и герои», но только двадцать пятого сорта.
– Если вы так думаете, вам нечего делать в литературе! – с побелевшими глазами крикнул Грифцов.
После таких приступов он всякий раз смущенно сникал. Болезнь прогрессировала. Борис Александрович постепенно терял дар речи. От былого ядовито-холодного, от недавнего вспыльчивого Грифцова ничего не осталось. В прихожую выходил встречать меня благодушный старичок и, размягчено улыбаясь, тряс мою руку – тряс, тряс и все не мог остановиться, пока меня не выручала его жена.
В столовой, за чаем, он обращался ко мне:
– Сколько… сколько… сколько… – повторял он и яростно тер себе лоб, а я старался догадаться, о чем он хочет спросить: сколько глав «Дон-Кихота» я перевел, сколько мне лет…
И вдруг Борис Александрович, сделав над собой крайнее усилие, произносил скороговоркой:
– …Сколько у вас детей?
Нужно было чем-нибудь удивить его – только тогда он единым духом произносил целое предложение.
Хорошо и давно знавший Грифцова критик Константин Григорьевич Локс, когда мы, идя вдвоем из издательства, заговорили о Борисе Александровиче, поставил его болезни своеобразный диагноз:
– Грифцова запугали, и он стал писать и говорить не своими словами. Он постепенно утратил настоящие слова, а потом и вообще утратил речь.
Грифцов высмеивал Леонида Гроссмана, главным образом – его пристрастие к «высокому слогу», справедливо, но чересчур злобно критиковал его исторические романы, не оставлял в покое даже его наружности.
На похоронах Грифцова были его родственники, двое его учеников – Наталья Ивановна Немчинова и я – и двое из его бывших коллег по Институту имени Брюсова и по институту новых языков: Георгий Аркадьевич Шенгели и Леонид Петрович Гроссман.
…Студенческий свой досуг я посвящал театру и современной литературе. Я старался не пропускать литературных вечеров.
Слышал, как Алексей Толстой читал в Политехническом музее только что напечатанные им главы второй книги «Петра». Толстой читал по-особенному – то почти на церковный распев: «Кричали петухи в мутном рассвете… Неохотно занималось февральское утро. Медленно, тяжело плыл над мглистыми улицами великопостный звон»; то аппетитно, вкусно смакуя бытовые подробности, смакуя сдобный разговор. Когда читал смешные места, сам оставался серьезным, а публика покатывалась. У сидевшего в президиуме Пильняка от смеха очки съезжали на кончик носа.
Побывал я на вечерах Кирсанова и Сельвинского в Клубе ФОСП (Федерации объединений советских писателей) на Поварской (теперь там Правление Союза писателей СССР).
Сельвинский читал так, что даже его стихи из «Электрозаводской газеты», в которых я потом не мог отличить, где же кончается графоман я где начинается халтурщик, слушатели принимали восторженно. Дикция у Сельвинского была такая, что хоть сейчас на сцену. Когда он читал «Балладу о барабанщике», казалось, что кто-то выбивает четкую дробь:
Барабаны в банте,
Славу барабаньте,
Барабарабаньте
Во весь. Свой. Раж.
Ни
В Провансе —
Ни
В Брабанте —
Нет барабанщиков
Таких. Как. Наш.
У Сельвинского был обаятельный тембр голоса. Цыганская его хрипотца струною гитары рокотала в «Цыганских рапсодиях»:
Гей-та гойп-та гундаа́ла
Задымило дундаа́ла
Прэндэ-андэ-дэнти-воля
Тнды Р-руды ду́ндаала.
А несколько лет спустя он пел включенный им в стихотворение «Охота на нерпу» куплет из итальянской песенки «Marechiare» не хуже иных профессиональных певцов.
Чернявый карапуз Кирсанов заставлял забывать о своей невыгодной наружности и легкой гнусавости. Он, как и Сельвинский, был мастером эстрадного жанра в поэзии, но только менее изощренный и не с таким широким голосовым диапазоном. Он читал «Германию», вернее, почти всю ее пел на мотив «шимми», и я слышал, как прусским шагом проходит по Берлину полк:
Фридрих Великий,
подводная лодка,
пуля дум-дум,
цеппелиннн…
Унннтер-ден-Линннден,
пружиннной походкой
Полк
оставляет
Берлиннн.
Интервал:
Закладка: