Борис Пастернак - Чрез лихолетие эпохи… Письма 1922–1936 годов
- Название:Чрез лихолетие эпохи… Письма 1922–1936 годов
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:ЛитагентАСТc9a05514-1ce6-11e2-86b3-b737ee03444a
- Год:2016
- Город:Москва
- ISBN:978-5-17-097267-8
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Борис Пастернак - Чрез лихолетие эпохи… Письма 1922–1936 годов краткое содержание
Письма Марины Цветаевой и Бориса Пастернака – это настоящий роман о творчестве и любви двух современников, равных по силе таланта и поэтического голоса. Они познакомились в послереволюционной Москве, но по-настоящему открыли друг друга лишь в 1922 году, когда Цветаева была уже в эмиграции, и письма на протяжении многих лет заменяли им живое общение. Десятки их стихотворений и поэм появились во многом благодаря этому удивительному разговору, который помогал каждому из них преодолевать «лихолетие эпохи».
Собранные вместе, письма напоминают музыкальное произведение, мелодия и тональность которого меняется в зависимости от переживаний его исполнителей. Это песня на два голоса. Услышав ее однажды, уже невозможно забыть, как невозможно вновь и вновь не возвращаться к ней, в мир ее мыслей, эмоций и свидетельств о своем времени.
Чрез лихолетие эпохи… Письма 1922–1936 годов - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
И месит шоссейный кисель,
Готовое снова по взмаху
Рвануться, осев до осей
Свинцовою всей колымагой.
Недолго приходится ждать.
Движенье нахмуренной выси, —
И дождь, затяжной, как нужда,
Вывешивает свой бисер.
Как к месту тогда по таким
Подушкам колей непроезжих
Цветные, как лес, пятаки
Пропитанных мглой сыроежек!
И заступ скрежещет в песке,
И не попадает зуб на зуб,
И знаться не хочет ни с кем
Железнодорожная насыпь.
Уж сорок без малого лет
Она у меня на примете,
И тянется рельсовый след
В тоске по стекле и цементе.
Во вторник молебен и акт.
Но только ль о том их тревога?
Не ради того и не так
По шпалам проводят дорогу.
Зачем же водой и огнем
С откоса хлеща переезды,
Упорное, ночью и днем
Несется на север железо?
Там город, и где перечесть
Московского съезда соблазны,
Ненастий горящую шерсть,
Романтику мглы непролазной?
Раздавшись на обе зари,
Не ломом числа племенного, —
Он болью одной изнутри,
Как плошкою, иллюминован.
Он каменным чудом облег
Рожденья стучащий подарок,
В него, как в картонный кремлёк,
Случайности вставлен огарок.
Он с гор разбросал фонари,
Чтоб капать и теплить и плавить
Историю, как стеарин
Какой-то свечи без заглавья.
История
Когда смертельный треск сосны скрипучей
Всей рощей погребает перегной,
История, нерубленою пущей
Иных дерев встаешь ты предо мной.
Веками спит плетенье мелких нервов,
Но раз в столетье или два и тут
Стреляют дичь и ловят браконьеров
И с топором порубщика ведут.
Тогда возней лозин глуша окрестность,
Над чащей начинает возникать
Служилая и страшная телесность:
Медаль и деревяшка лесника.
Трещат шаги комплекции солидной,
И озаренный лес встает от дрем:
Вверху плывет улыбка инвалида
Мясистых щек китайским фонарем.
Не радоваться нам, – кричать бы на́ крик!
Мы заревом любуемся, а он,
Он просто краской хвачен, как подагрик,
И ярок тем, что мертв, как лампион.
Приближенье грозы
Ты близко. Ты пылишь пешком
Из города и тем же шагом
Займешь обрыв, взмахнешь мешком
И гром прокатишь по оврагам.
Как допетровское ядро,
Он лугом пустится вприпрыжку
И расшвыряет груду дров
Слетевшей на́ сторону крышкой.
Тогда тоска, как оккупант,
Оценит даль. Пахнёт окопом.
Закаплет. Ласточка, упав,
Вскричит. Всей купой дрогнет тополь.
Слух пронесется по верхам,
Что, сколько помнят, ты – до шведа,
И холод въедет в арьергард,
Скача с передовых разведок.
Но вдруг, очистивши обрыв,
Ты с поля повернешь, раздумав,
И сгинешь, так и не открыв
Разгадки касок и костюмов.
А утром я, нырнув в росу,
Наткнусь ногой на шар гранаты
И повесть в комнату внесу,
Как в оружейную палату.
Сирень
Положим, – гудение улья,
И сад утопает в стряпне,
И – спинки соломенных стульев,
И – черные зерна слепней.
И вдруг объявляется отдых,
И всюду бросают дела:
Далекая молодость в сотах,
Седая сирень расцвела.
И где-то телеги и лето,
И гром отмыкает кусты,
И ливень въезжает в кассеты
Отстроившейся красоты.
И чуть наполняет повозка
Грохочущим воздухом свод,
Лиловое зданье из воска,
На облако бросясь, плывет.
И тучи играют в горелки,
И слышится старшего речь,
Что надо сирени в тарелке
Путем отстояться и стечь.
Письмо 111
<���между 29 сентября и 1 октября 1927 г.>
Пастернак – Цветаевой
Дорогая моя! Как ужасно! Опять я не исполнил твоей просьбы. Ты просила о немедленном знаке, что письмо дошло. Оно написано 14-го, пришло 20-го, как и все предшествующие без исключенья. Все они, перечисленные тобой, шли по 5-ти дней, как им полагается, и в свое время доходили, почта исправна, неисправен я. Я ездил в П<���етер>б<���ур>г, я вез туда свою предвосхищенную поездку с предвосхищенным письмом к тебе из самой сердцевины предположенного гощенья где-то, скажем, у тетки и двоюродной сестры. Из предвкушенной тишины давнишних и проверенных и новых, заданных случайности впечатлений. В этом забеганьи вперед нет для тебя ничего чуждого. Так ты живешь и жила всегда, так же и я. И у меня не было там разочарований от того, что все сложилось иначе и меня встретили другие неожиданные мелочи, благоприятные, но незначительные, за вычетом одной-единственной, о которой два слова в конце. Вчера я вернулся оттуда. Я не написал тебе из П<���етербурга> оттого, что остановился в проходной комнате и все время, что бывал там, был на виду, отвечал на беспорядочно порывистые расспросы тетки и сестры и участвовал в сумбурных философствованьях этих существенных и по-своему мне близких женщин. У всякого в родне бывают исключенье, иллюстрирующие его собственный род и лучшую его зарядку. Так обстоит дело и с этими.
Но то, что мне стало трудно писать тебе, в этом есть некоторая закономерность. Ты на время отняла у меня легкое счастье писать тебе десятые и двадцатые письма, поставив перед ложною надобностью первого, т. е. первого вновь, и в который раз, письма. Ты что-то сказала о превращеньях, зимами постигающих нашу дружбу. Ты сравнила эти дни, которым зимой пойдет третий год, с чешской неизвестностью. Ты была всегда, ты открылась мне в Верстах, но не надо смешивать, – полная и неприкосновенная истина нашей связи начинается там, где именно это слово «ты» к тебе в одном письме надломило и сорвало мне голос. И вот я говорю тебе его, и ничего с ним не делается зимами, и все было, не было только его в Чехии. Говорить же за птиц, а ими именно и будут те случайные вещи, и прохожие, и крыши над нами, и французский язык, которым еще осталось сказать вокруг нас о том, что нами уже сказано друг другу – это выше моих сил. – Иногда же теперь, в самое последнее время, мне кажется, что это будет тут, что моя задача, в которой я еще не разобрался, чтобы место, где ты столько лет жила с такой силой в виде вздоха и сна и сердечного пробела, первым тебя увидело живою; не только чаянной, неповторимой. Слово же, которое тебе может быть весело услышать в двадцатый раз по тому труду, с каким оно произносится в разлуке, торчит из строк, и надо его хотеть не видеть и не слышать. – Где ты сейчас? Выздоровел ли Мур? С вами ли еще Ася? Перешли, пожалуйста, Св<���ятополку>-Мирскому его экземпляр «1905-го». Его, наверное, уже нет во Франции, нового же его адреса я не знаю. Тебе хотел послать 2 экз<���емпляра>: один свой, другой расхожий, с надписями разных температур. Стал надписывать, как расхожий , оставалось еще, в этом назначении, слово: современнице (в<���еликой> и л<���учшей> современнице); задержался на превосходных качествах , на живой тебе, и вот оба назначенья слились в одно. Можно таить и показывать. Обнимаю тебя.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: