Владимир Соловьев - Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых
- Название:Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:РИПОЛ классик
- Год:2016
- Город:Москва
- ISBN:978-5-386-09015-9
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Владимир Соловьев - Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых краткое содержание
Герои этой книги — Владимир Высоцкий и его современники: Окуджава, Тарковский, Шукшин, Бродский, Довлатов, Эфрос, Слуцкий, Искандер, Мориц, Евтушенко, Вознесенский. Владимир Соловьев — их младший современник — в своей новой книге создает мемуарно-аналитический портрет всего шестидесятничества как культурного, политического и исторического явления. Сам автор называет свой стиль «голографическим описанием»: многоаспектность, взгляд с разных точек зрения, сочетание научного и художественного подхода помогают создать объемный, подлинный, неоднозначный портрет любимых нами легендарных людей.
Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Володя мой Соловьев,
Флейта, узел русского языка,
Бесшабашно-точных
Ньюйоркских рулад соловей,
Завязывающий Слово в петлю,
От которой
Трепещет строка,
Становясь то нежней, то злей.
Вокруг никого,
Поговорить уже не с кем,
Среди небоскребов —
Один.
Но если и так,
Что бы там ни было —
Господин,
Сам себе
И отец,
И блудный
Подсудный сын.
Держитесь, Володя,
Делать нечего,
Такие вот времена.
Волна отбросила,
О скалы расшибла,
Отлива, прибоя
В этом вина.
Но всё прибывает, питает
Никем не отобранный
Плавный мощный язык.
Знаю, что только к нему
Вплотную,
Как живительному
Источнику,
И приник.
Что любопытно, не успело это стихотворение появиться в Сети, как тут же вызвало ответный бум, — как здесь, в Америке, так и через океан, в Москве. Все признавали художественные достоинства этого посвященного мне стихотворения, а если спорили, то наши не иначе, как по эмигрантской гордыне, вставая на мою защиту, зато россияне — из чистого патриотизма. Пусть читатель сам решает, кто из них прав. На мой взгляд — Зоя Межирова.
Дивные строки, но в принципе у простонародья принято считать, что лун не слышно, а видно, и отрава не обоняется, а, так сказать, ощущается организмом. Но это узел русского языка, завязывать который в слово дано не всякому. Вот и лицеист Мясоедов завязал его в строку: «Блеснул на западе румяный царь природы», а его одноклассник Пушкин (или Илличевский) развязал: «И изумленные народы / Не знают, что им предпринять: / Ложиться спать или вставать». И почему Зоя считает тебя несчастливцем, которого «волна отбросила» и «о скалы расшибла»? Это уже что-то горьковское, хотя ты не буре-, а горевестник.
Какой фонтан словесного оргазма! Ты словил кайф? Гигант — так возбудить поэта! Для утешения твоего одиночества: среди небоскребов — твои постройки, башни из книг-кирпичей, один кирпич поставлен на другой получается небоскреб: небоскреб Довлатова, небоскреб Бродского. Слепил, теперь обжигаешь кирпич «Евтушенко». Ты — среди своих небоскребов.
Зоя, нам на русской траве хорошо дышится. И меня испугали Ваши строчки:
Там травы благоухают
И веют отравой
Может быть, долетая до Америки, они могут наглотаться всякой нечисти.
Володя, стихотворенье, посв. Вам — и по форме интересней, и стильней двух остальных (про Евтушенко и Шкляревского). Вообще, идея о том, что кроме Вас — никого вокруг, должна идти с эпиграфом: «Я один в России работаю с голосу, а вокруг густопсовая сволочь пишет…» Все три посвящения — с сильным акцентом на время суток (сумерки, вечер, ночь) и в каком-то суженном до размеров кабинета-ящика пространстве. Что, как вы помните, по Бродскому и есть тюрьма, где недостаток пространства возмещен избытком времени (ночь — куда длиннее). Как-то так. Вроде настроение даже оптимистичное, доброжелательно-перспективное, но воздуха между строк мало. Такое странное у меня вызникло ощущение. Но, другое дело, пока есть посвящения — значит, кому-то мы дороги, и нам есть кого благодарить. Одна из форм счастья, если не уходить в гностицизм.
я попросту порадовался за тебя.
«критиканство» я позволить себе не могу: не квалифе.
у каждого из нас свое кривое зеркало приставленное к другому человеку. в моем ты выглядишь по-другому.
в моем кривом зеркале — ты словесных «узлов» и «петель» не вяжешь. ты пишешь накатом, взахлеб, фиксируешь мысль, твои «узлы» и «петли» в характеристиках, анализе натур и ситуаций.
«волна отбросила» — согласен: эмиграция в другой язык, при том, что русский — рабочий. но тем ты и великолепен, что «волна» тебя не разбила.
«живительный горький напиток» — это как бы из Бродского
Не только в эмиграции, но по всему миру писательство как таковое в наше время — старомодное, неприбыльное, героическое занятие, но писать русскую прозу в плотном англоязычном окружении, где и своя-то не востребована, — это уже не героизм, а безумие. Так мне приблизительно и объяснил один коллега-американец, который не мытарствует, но выдает в год по книге, а иногда даже попадает в последнюю или предпоследнюю строчку бестселлерного списка «Нью-Йорк Таймс». Фамилия, кстати, Костелянец, предки из России, а у меня в Питере был знакомый литературовед Борис Осипович Костелянец — наверняка родственники. А знаете, каков средний годовой заработок американского писателя? Чуть больше четырех тысяч в год. Мне, правда, в помощь журналистика, которая держит на плаву, но главным всегда считал художку и, любя литературу, а не себя в литературе, имею наглость равняться на высокие образцы: Пруста, Джойса, Кафку, Фолкнера, а из наших — Мариенгофа, Муратова, Бабеля. Переучиваться — поздно. Я — дважды герой литературного труда. Так и сказал американу-коллеге, тусуясь с ним на банкете-фуршете в честь переезда нашего общего литагентства в даун-таун. Ни на что больше не способен, только на этот безумный или геройский (зависит от точки зрения) акт. Безумству храбрых уже никто не поет песню. Моя — на исходе, по жанру — лебединая, хоть я и не лебедь, а скорпион, который жалит сам себя, а не только других, но другим — понимаю — от этого не легче.
С другой стороны, именно эта заокеанская отчужденность и дает независимость от читателей, от властей, от тусовки. Зависеть от царя, зависеть от народа — не все ли нам равно? Я — сам по себе, они — сами по себе. Аксенов сравнил жизнь иммигрантского писателя с жизнью на собственных похоронах. Я бы не то что смягчил, но уточнил бы этот образ. Жизнь русского писателя в Америке — жизнь на необитаемом острове, омываемом со всех сторон океаном английской речи. Сошлюсь на гениальную догадку Дефо, которому в детстве предпочитал Свифта, а теперь — не знаю: жизнь на необитаемом острове превращает его обитанта в писателя. А что ему еще остается? По сути, любой писатель — Робинзон Крузо. Понятно, до встречи с Пятницей, когда ему еще не с кем перекинуться словечком и, одиночествуя, он ведет дневник без надежды, что его кто-нибудь когда-нибудь прочтет. А Пруст, удалившийся от мирской суеты, обив свой кабинет пробкой и превратив в необитаемый остров на суше, не Робинзон Крузо? Иммиграция и есть обитая пробкой комната, то есть тот вакуум, который гарантирует не только мертвую тишину, но и чистоту литературного эксперимента. Гримаса в темноте. Человек-невидимка. Между небом и землей. Русская литература в добровольном теперь уже изгнании — та самая сфера, центр которой повсюду, а поверхность нигде. Мое кромешное литературное одиночество разделяет со мной разве что кот-антидепрессант Бонжур, который геральдически лежит сейчас на своем обычном месте, слева от монитора, сочувствуя моим творческим потугам — взамен музы. Или такой пример: некий янки из Коннектикута — diarist — полвека вел дневник в Ливерпуле, Нова Скоша, пропустив только три дня: был такой мороз, что замерзли чернила в чернильнице. Я видел этот дневник в местном краеведческом музее — он так и не издан и, боюсь, никогда не будет. А Лене жаль, что никто не узнает, что произошло в эти три дня, когда чернила превратились в лед. Как и я не узнаю, что с ней произошло в те дни, когда меня не было рядом.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: