Владимир Соловьев - Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых
- Название:Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:РИПОЛ классик
- Год:2016
- Город:Москва
- ISBN:978-5-386-09015-9
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Владимир Соловьев - Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых краткое содержание
Герои этой книги — Владимир Высоцкий и его современники: Окуджава, Тарковский, Шукшин, Бродский, Довлатов, Эфрос, Слуцкий, Искандер, Мориц, Евтушенко, Вознесенский. Владимир Соловьев — их младший современник — в своей новой книге создает мемуарно-аналитический портрет всего шестидесятничества как культурного, политического и исторического явления. Сам автор называет свой стиль «голографическим описанием»: многоаспектность, взгляд с разных точек зрения, сочетание научного и художественного подхода помогают создать объемный, подлинный, неоднозначный портрет любимых нами легендарных людей.
Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
— Это и так, и не так, — сказал Фазиль. — Так в том смысле, что Бродский — не Евтушенко, который антисоветский сегодня, а завтра — ультрасоветский.
— В зависимости от модус вивенди Софьи Власьевны, — сказала Юнна, примиряя поэта с царем.
— И в зависимости от своей стратегии, — добавил я.
— Не совсем, — возразил Фазиль. — Человек в стихах вашего Бродского — не только политическое животное, но в том числе политическое животное. Его лирический герой многообразнее, богаче, полихромнее.
— Тонкачество, — огрызнулась Юнна, хотя объект нашего разговорного разговора давно уже, по Пармениду, превратился в акт исследования, но ей лишь бы спорить! — Он сменил одну империю на другую и убедился, что всё едино — «…ибо у вас в руках то же перо, что и прежде», и тот же «конец перспективы»:
Я пишу из империи, чьи края
Опускаются в воду. Снявши пробу с
Двух океанов и континентов, я
Чувствую то же, почти, что глобус.
То есть дальше некуда. Дальше — ряд
Звезд. И они горят.
Знал бы Ося, как горячо о нем здесь говорят, будто не уезжал!
Участвуй он в нашем трепе, он бы, конечно, вклинился со своим вечным, по любому поводу: «Нет!»
— Вы так о нем спорите, как в учебнике по истории Древней Греции приводятся стихи Гесиода и Гомера — в качестве иллюстрации к экономическим основам рабовладельческого строя. — Это вмешалась Лена Клепикова, которая кончала классическое отделение филфака, но когда уже здесь, в Нью-Йорке, я прихвастнул, что Лена знает латынь и древнегреческий, наш приятель Саша Грант сказал, что латынь знает каждый дантист, на что я ответил: «Но не древнегреческий!»
— Ну и что с того? — возразил я своей жене. — От Гесиода, Гомера и Бродского не убудет, а мы — с их помощью — снимем дополнительные пробы с их времен, включая наше, и поймем что-то еще — не только их стихи. Мы живем в полуфабрикатной стране, здесь все недоделано и никогда доделано не будет — покупаешь ли квартиру или шляпу, все не закончено. Здесь нет перспективы, взамен неодолимая бесконечность, а там, на другом полушарии, где временно обосновался Рыжий, — по обратной причине: перспектива замкнута, прервана, «вещь не продлишь», противоположности сходятся, рай и ад, два места тотального бессилия. Это поверх всех различий, и это мудро, как откровение, но болевой уровень поэмы — как раз там, где время играет роль панацеи, ибо
…не терпит спешки,
ставши формой бессонницы:
пробираясь пешком и вплавь,
в полушарье орла сны содержат дурную явь
полушария решки.
— Совпадения здесь не внешние, а внутренние, — сказала Лена, — потому что, переехав в другое полушарие, не избавиться от вымороченной отечественной нашей жизни — это уж на всю жизнь, где бы ты потом ни обитал. Как у Горация: сoelum, non animum mutant, qui trans mare currant.
— Даже пересекая океан, душа остается та же, — переиначил я на современный лад. — Как и страх. Страх отечественного нашего производства: made in the USSR. Почему Бродский и сменил империю. Черным по белому:
…Этот шаг
продиктован был тем, что несло горелым
с четырех сторон — хоть живот крести:
с точки зренья ворон, с пяти.
Дуя в полую дудку, что твой факир,
я прошел сквозь строй янычар в зеленом,
чуя яйцами холод их злых секир,
как при входе в воду. И вот, с соленым
вкусом этой воды во рту,
я пересек черту…
— Объясняю, — любимое слово Юнны, — это образ, а не реальность. Какие там янычары! Он же не через Чоп ехал, а летел на самолете. Но я не отрицаю, он имел право на этот образ.
— А ты — нет! — рассмеялся я.
— Кто о чем, а шелудивый о бане, — сказала Юнна, не очень поддерживающая мои генитальные загибоны. — Но к реальности этот образ не сводим. Так же, как и его сонеты Марии Стюарт и остальные любовные стихи — это мозговая конструкция, поэтический вымысел, и мне смешно, когда на основании этих стихов говорят о его однолюбстве. Наоборот, он — мономужчина. Но из поэтических соображений ему выгодно быть однолюбом — вот он и однолюб. Коли муза одна, то и баба одна — это и ежу понятно. Я тут как-то написала строчку про младшую сестру, а у меня только старшая и есть, но по смыслу и звуку старшая в текст не шла. А леди Макбет — классический пример! — то она кормила грудью своих детей, то у нее никогда детей не было. Как когда эффектней. Поэзия — тот же театр. Париж стóит обедни, а искусство — реальности. Однолюбство Бродского, как и его янычары и «несло горелым», — тропы, метафоры, гиперболы.
— Что касается янычар и горелого, могу подтвердить их реальность, — сказал бывший лениградец, без пяти минут москвич, только что закончивший «Трех евреев».
— Да нет же! Как ты понимаешь, поэт сам выбирает свою судьбу, сам все заранее планирует — и неудачи, и срывы, и безденежье…
— …и суд, и ссылку, и слежку, и психушку, и измену любимой, и инфаркт, — закончил я.
— Представь себе! Что угодно. В том числе — гэбуху. Это стратегия, которую избирает поэт, творя свой образ и судьбу — из ничего.
— Подневольный опыт Бродского ты объявляешь актом свободного волеизъявления, расчетом, стратегией? Ты с ума сошла!
Я, конечно, понимал, что Юнна примеривает судьбу Бродского на себя, но — не по чину и не по ноздре. Немного она перебарщивает, хваля его и тем самым примазываясь к нему, но одновременно этим сравнением, которое пусть не выдерживает, зато приподымает собственную планку и отчуждает себя от здешней конъюнктуры, признавая ее приблизительность, мнимость, фиктивность. Однако самого Бродского, в целях той же отчужденности от конъюнктуры, она уменьшает, одомашнивает, уподобляет самой себе — потому что не справиться с ним целиком… и еще — потому что бескомпромиссной своей жизнью-судьбой Бродский предъявил русской литературе и русским литераторам такой уровень, такой счет, такую меру, чтобы выдержать которые надо немедленно, разом отринуть от себя советскую литературную карьеру: все, что накоплено, к чертям собачьим!
— Ты хочешь идеального, а гениального тебе мало, — нашел я наконец формулу и в качестве иллюстрации привел Осины стихи: «Человек размышляет о собственной жизни, как ночь о лампе», хотя каждый сказал бы наоборот — как лампа о ночи. И «человек есть конец самого себя и вдается во Время» — того же автора. Гений не может быть совершенен — в отличие от эпигона. Гений торчит из самого себя, а эпигон укладывается в самом себе — разница.
— А мне все-таки одного Бродского было бы мало, — сказала Лена Клепикова. — Пусть гений, а потому особенно однобок, ущербен, ущемлен. Гений — это патология, диссонанс и одиночество.
— А кто тебе запрещает читать других поэтов? — сказал Фазиль.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: