Владимир Соловьев - Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых
- Название:Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:РИПОЛ классик
- Год:2016
- Город:Москва
- ISBN:978-5-386-09015-9
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Владимир Соловьев - Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых краткое содержание
Герои этой книги — Владимир Высоцкий и его современники: Окуджава, Тарковский, Шукшин, Бродский, Довлатов, Эфрос, Слуцкий, Искандер, Мориц, Евтушенко, Вознесенский. Владимир Соловьев — их младший современник — в своей новой книге создает мемуарно-аналитический портрет всего шестидесятничества как культурного, политического и исторического явления. Сам автор называет свой стиль «голографическим описанием»: многоаспектность, взгляд с разных точек зрения, сочетание научного и художественного подхода помогают создать объемный, подлинный, неоднозначный портрет любимых нами легендарных людей.
Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
— А одного Шекспира или одного Гёте — разве не мало? — сказал я. — Бродский не претендует на монополию. — И тут же поправился, вспомнив Осин императив: — Пусть даже претендует — претензия для читателя не обязательна. Ты говоришь, ему везде плохо, да? Но по-разному: там — изнуряющая жара, здесь — стужа. Здесь — Цельсий, там — Фаренгейт. Бродский — термометр: он политику, любовь, измену, смерть ощущает метеорологически — ему холодно, жарко, горячо, студено невыносимо. Метод не всегда чисто поэтический, часто физиологический, зато как действует! Он сменил не империи, а полюса, хотя нет — климатические зоны, объял земной шар и удивился его тесноте и человеческое неустройство и одиночество показал на примере любовном, когда глобус трещит по меридианам, и на двоих его не хватает. Не хватило.
Духота. Так спросонья озябшим
коленом пиная мрак,
понимаешь внезапно в постели, что это — брак:
что за тридевять с лишним земель повернулось на бок
тело, с которым давным-давно
только и общего есть, что дно
океана и навык
наготы. Но при этом — не встать вдвоем.
Потому что пока там — светло, в твоем
полушарьи темно. Так сказать, одного светила
не хватает для двух заурядных тел.
То есть глобус склеен, как Бог хотел.
И его не хватило.
От некоторых его откровенностей даже как-то неловко становится. Паузу прервала, и как-то не очень уместно, Юнна:
— А там гнусностей меньше, чем у нас? Одни ЦРУ с ФБР чего стоят — почище нашего КГБ!
Вскоре мы нечто подобное услышим из письма Лимонова оттуда, которое по своей то ли чужой воле зачтет нам доброхот, сам из нашего Розового гетто.
Не то чтобы я уже навострил лыжи, но такой запасной вариант проигрывался — как и многими в Розовом гетто — ввиду закручивания гаек, а потому я на Юнну озлился:
— Ты здесь остаешься — на здоровье! Но не вытягивай из своей личной судьбы универсальную теорию, не постулируй свой образ жизни остальным.
— Как ты можешь сравнивать? — сказал Фазиль, который обычно стоит на примирительных позициях, а склоняется к охранительным, но правдолюб, и тут его прорвало. — То же, что с Бродским. Там ФБР и ЦРУ стоят на страже демократических институтов от внутренних и внешних посягательств, а именно: посягательств русской истории — помимо нашей официальной идеологии — на Запад, тогда как здесь охраняются тирания, жестокость и жлобство. Сексуальная революция, тестирование, демократия, свободная конкуренция — необходимость во лжи там отпадает, ложь не выгодна.
— Ты там не продержишься и дня! — сказал я Юнне.
— Не волочешь, что я тебе вмажу! — Это был словарь ее прежних дружков-наркоманов, а она завязала чуть ли не единственная в Москве.
Мимо ушей.
— А теперь наш сюрприз, — обратилась Юнна к своему спутнику, двенадцатью годами ее младше, и тот послушно вытащил из продуктовой сумки магнитофон, включил его, и мы услышали собственные голоса — весь наш давешний разговор с Юнниного прихода.
Мы растерялись. В самом деле, мы оказались в неравном положении: Юнна знала о записи, мы — нет. По сравнению с ее хорошо поставленным, отрепетированным голосом, наши звучали слишком партикулярно, домашне, неубедительно. К тому же она сидела к микрофону ближе других. Для кого она говорила: для потомства? А для кого еще? Уж во всяком случае не для вечности, в которую не верила. В любом случае — компромат, да и не принято меж друзьями.
— Сотри немедленно! — рассердился Фазиль.
— Конечно, конечно, — засуетилась вдруг Юнна, и ее Альфонсо начал какие-то манипуляции с магнитофоном, но стер или не стер, я так и не понял.
И никто не понял. Возник какой-то напряг, всем стало как-то не по себе от неуместного розыгрыша. Шутка, как в том анекдоте, — дурацкая. А тут еще Юнна, почувствовав свою оплошность и те, пусть маниакальные и, должно быть, необоснованные подозрения, которые она в нас заронила, сказала вдруг, что некто предупреждал ее быть осторожнее с одним диссидентствующим литератором, который под колпаком у КГБ. Забегая вперед: они пасли его еще пару месяцев и в конце концов арестовали: «Слава богу, — говорил общие знакомые, — теперь он вне подозрений». Такая вот была атмосферочка.
— Отсюда надо мотать — и немедленно, — сказал один из нас, все равно кто, тогда собралось с полдюжины у нас дома. — Мы все искажены, изуродованы, и скоро у нас крыша поедет от маний, от фобий, от взаимных подозрений. А наша ревность? Разновидность всеобщей советской подозрительности. Раз мы подозреваем друга в доносительстве, то жену сам бог велел подозревать в измене. В каком еще языке «измена» относится к родине и к женщине! Здесь не тюрьма страшна, а психушка — не за политическую оппозицию, но за настоящее безумие, которое неизбежно.
— И еще страх, — вмешался я. — Всеобщий и всеобъемлющий страх. Все время вроде бы беспричинно тянет свалить невесть куда, но свалить немедленно — промедление смерти подобно. Единственно, что останавливает, — стыд и этикет. Человек не может жить в непрерывном страхе — особенно мужик. Это унизительное и противоестественное состояние, его можно обуздать нравственным императивом либо выйти из него самообманом и актерством.
— Либо утерять его вовсе, но вместе с инстинктом самосохранения, — сказала Юнна. — И оказаться безоружным перед туземной реальностью, а это смертельно опасно.
— А вдруг именно страх делает каждого из нас человеком? — додумался вдруг Фазиль.
— Или черепахой, — сказал не помню кто. — Черепаший панцирь — материализация страха.
— Я боюсь, следовательно, я существую, — настаивал Фазиль. Именно тогда я понял, что эта тема взята им не напрокат, а личная, болезненная.
— Ты написал книгу о страхе, — сказал он мне. — Владимир Исаакович Страх.
Запомнил! Я невольно оглянулся — не все из присутствующих знали о «Трех евреях», а я не хотел засвечиваться раньше времени.
— Это роман о ленинградском страхе, жидовская исповедь, роман с эпиграфами, утешение в слезах, — запутывал я следы. — Литературное самоутверждение уравновесило жидовский страх, честолюбие оттянуло от пропасти, автор остался недоуестествленным. Настоящий страх — это когда выхода нет, туннель, тупик, лабиринт страха. Я пишу сейчас метафизический роман, но он как-то не вытанцовывается, не хватает чего-то экстраординарного, а так все есть, как у нас, — кухонные разговоры, мелкие предательства, сплетни. А чего-то не хватает. Либо не удастся роман, зато мы все выйдем из него целы-невредимы, а если удастся, то кому-то придется расплачиваться. Лучше бы автору. А если герою? Одному из вас? Стыдно признаться: чур-чур, не меня! Стыд и страх, страх и стыд.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: