Дмитрий Мережковский - Л.Толстой и Достоевский
- Название:Л.Толстой и Достоевский
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:неизвестно
- Год:неизвестен
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Дмитрий Мережковский - Л.Толстой и Достоевский краткое содержание
В свое книге «Толстой и Достоевский» Мережковский показывает, что эти два писателя «противоположные близнецы» друг друга, и одного нельзя понять без другого, к одному нельзя прийти иначе, как через другого. Язычество Л.Толстого – прямой и единственный путь к христианству Достоевского, который был убежден, что «православие для народа – все», что от судеб церкви зависят и судьбы России. Каждый из них выражает свои убеждения в своих произведениях.
Л.Толстой и Достоевский - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Здесь Верховенский приходит к последним русским, по-своему, несмотря на все его кажущееся «исступление», глубоко жизненным выводам из отвлеченной западноевропейской идеи Раскольникова; Верховенский понял то, чего тот так до конца и не мог понять, – где именно следует искать рычаг, который подымет русскую землю; понял, что русский, а, следовательно, и всемирный переворот (что переворот этот может начаться не в Европе, а только в России, но здесь не остановится, для него уже ясно), как переворот чисто политический и социальный, без помощи религиозных сил, в России неосуществим. В идее самодержавия как мистического народного верования, в идее, необъятный смысл которой для его же собственных теорий подражатель Наполеона, западник Раскольников, так и не сумел оценить, – в той самой идее, за которую впоследствии Ницше сравнивал Россию с Imperium Romanum и называл ее «единственною страною, имеющею крепость в теле», – Верховенский и находит искомую точку опоры для своего всемирного «рычага».
И что он опять-таки практически не слишком ошибается относительно возможного значения в глазах народа личности Ставрогина, доказывает отношение к этому последнему юродивой «хромоножки» Марии Лебядкиной, религиозное существо которой в высшей степени народно, и которая смотрит на Ставрогина именно глазами народа: все равно – ясный ли «сокол», добрый ли избавитель России, новый бог-саваоф Данила Филиппович, или черный «ворон», страшный оборотень, «самозванец Гришка Отрепьев», может быть, даже сам Антихрист, – во всяком случае, для Марии Лебядкиной, с ее народной точки зрения, личность Ставрогина уже действительно вся окружена мистическим светом и сумраком, тайною и «легендою». И пусть, в конце концов, «ясновидящая», как бы угадывая страшный смысл этой личности, проклинает его: «Гришка Отрепьев, анафема!» – мы ведь знаем, что идея самозванства , то есть обратная форма идеи самодержавия, имела огромную власть над историческими судьбами русского народа, что действительно не раз от этой идеи «затуманивалась Русь», и «стоном стонала земля». Да, личность Ставрогина, если не как завершенное, то как предзнаменующее явление, связана с величайшими всемирно-историческими силами, которые уже действуют, и которым, по всей вероятности, еще в гораздо большей мере суждено действовать в будущем. По крайней мере, так именно понял Ставрогина сам Достоевский; он хотел, кажется, чтобы и мы его поняли так.
Эту «беспредельную», скрытую силу, которую оба ученика его, и Шатов, возвращающийся к народу, и Кириллов, ушедший в самые крайние выводы западноевропейской культуры, признают в нем одинаково, – чувствует в себе и сам Ставрогин. «Я пробовал везде мою силу, – говорит он в редкую минуту откровенности, в предсмертном письме, – она оказывалась беспредельною ».
И вот рядом с этою «беспредельною» силою – такое же бессилие, может быть, впрочем лишь кажущееся, а на самом деле только недостаточная и, вместе с тем, противоположная, отрицательная сила.
Когда Ставрогин с высокомерною брезгливостью отказывается от плана Верховенского сделать его «Иваном-царевичем», новым «богом-саваофом», тот, мгновенно переходя от порыва неистовой влюбленности к порыву столь же неистовой злобы, вскрикивает:
– Врете вы, дрянной, блудливый, изломанный барчонок, не верю – аппетит у вас волчий!
И когда юродивая хромоножка кричит вдогонку уходящему Ставрогину: «Гришка Отрепьев, анафема!» – она смеется над ним, хотя и безумным, но бесконечно праведным, ясновидящим смехом, от которого он бежит в ужасе: «Нет, не может того быть, чтобы сокол филином стал. Не таков мой князь!.. Похож-то ты, очень похож, может, и родственник ему будешь. Только мой – ясный сокол, а ты – сыч и купчишка. Мой-то и Богу захочет – поклонится, а захочет, и нет, а тебя Шатушка (милый он, родимый голубчик мой!) по щекам отхлестал… Прочь, самозванец!»
– Я знаю, – соглашается Ставрогин в разговоре с Кирилловым о принятии «бремени» – бремени последней гордости или последнего смирения, – я знаю, что я – ничтожный характер, но я не лезу в сильные .
– И не лезьте, – заключает Кириллов. – Вы не сильный человек .
Николай Всеволодович, прибавляет Достоевский, был «смущен», «почти поражен».
– Вы ни на что не способный, – говорит ему с бесконечным презрением Лиза, молодая девушка, которую он любит или хочет любить. Ставрогин и с нею соглашается.
«– О, какой мой демон!» – по другому поводу признается он однажды. – «Это просто маленький, гаденький, золотушный бесенок из неудавшихся».
Последнее, конечно, неправда, или, точнее, не до конца правда, так же как и то, что Раскольников, как сам он себе выражается, – «вошь»; а все-таки в сознании Ставрогиным своего бессилья, не менее, чем в его сознании своей «беспредельной силы», есть и глубокая, ужасная для него правда.
Итак, сила и бессилие вместе здесь опять, как выразился Достоевский о мужике, стрелявшем в Причастие, «и то, и другое вместе в соприкосновении противоположностей» – в соприкосновении или, может быть, только в сближении каких-то двух «концов», двух «полюсов» . Именно уже этими нашими словами о «полюсах» говорит и сам Достоевский:
– Правда ли, – спрашивает Ставрогина Шатов, – что вы в обоих полюсах нашли совпадение красоты, одинаковость наслаждения… Правда ли, будто вы уверяли, что не знаете различия в красоте между какою-нибудь сладострастною зверскою шуткой и каким угодно подвигом, хотя бы даже жертвой жизнью для человечества?
Один из этих двух полюсов – аскетический, как будто христианский, подвиг Ставрогина, его искание последнего «бремени» – мы уже видели, когда «сжал он в руке раскаленную докрасна железную полосу» – овладел собою после пощечины Шатова. А вот и другой:
– Правда ли, – грозя его убить сейчас же, тут же, на месте, продолжает Шатов свой страшный допрос, от которого Ставрогин бледнеет, – правда ли, что вы принадлежали в Петербурге к скотскому сладострастному секретному обществу? Правда ли, что маркиз де Сад мог бы у вас поучиться? Правда ли, что вы заманивали и развращали детей?
– Я пробовал везде мою силу, – признается сам герой «Бесов» в своем предсмертном письме, с простотою и ясностью последнего отчаяния. – Я все так же, как и всегда прежде, могу пожелать сделать доброе дело и ощущаю от того удовольствие; рядом желаю и злого, и тоже чувствую удовольствие.
Но эта страшная нравственная двойственность – не соединение, а только смешение добра и зла – происходит в нем из еще более глубокой и страшной религиозной двойственности, из смешения двух начал мистических. «В то самое время, – говорит ему Шатов, – когда вы насаждали в моем сердце Бога и родину (идею русского „народа-богоносца“) – в то же самое время, даже, может быть, в те же самые дни, вы отравили сердце этого несчастного, этого маньяка, Кириллова, ядом… Вы утверждали в нем ложь и клевету и довели разум его до исступления». Ставрогин одновременно, может быть, «в те же самые дни» проповедует Христа, Богочеловека – Шатову и Антихриста, Человекобога – Кириллову, по словам Достоевского, «две величайшие идеи из всех, какие когда-либо являлись на земле». Обоих увлек он с одинаковою силою и потом с одинаковым презрением покинул обоих. Но они его не покинули: по тому глубокому чувству, с которым Кириллов говорит ему: «Вспомните, Ставрогин, что вы значили в моей жизни», – видно, что он все еще верит в него; и Шатов точно так же, если бы даже оказалось правдою все, в чем он его подозревает (а из выкинутой по случайным цензурным условиям главы, где описывается растление Ставрогиным девочки, почти ребенка, мы имели бы право догадываться, до какой степени это правда), «осужден верить в него во веки веков», готов целовать «следы его ног», «не может вырвать из сердца своего Николая Ставрогина», считает себя «учеником, воскресшим из мертвых», а его – «учителем, вещавшим огромные слова». Это – Шатов; ну, а что же сам Достоевский? Неужели не боится он кощунства, влагая в уста такого «учителя», как Ставрогин, свою величайшую святыню, ту, с которою он жил и умер, свою самую заветную мысль о значении православия, о лике Христа в лике русского народа-богоносца? Случайно ли предоставил он именно Ставрогину первому высказать эту свою собственную мысль с такою силою и ясностью, с какою сам он еще никогда и нигде ее не высказывал? Или для Достоевского так же, как и для Шатова и Кириллова, Ставрогин, несмотря ни на что , остается «учителем, вещающим огромные слова», и он готов сказать ему вместе с обоими учениками: «Вы, вы одни могли бы поднять это знамя»? Или же, наконец, Достоевский просто не сознавал, что делает. Нет, кажется, он слишком хорошо сознавал; и если все-таки сделал, то потому, что именно здесь, только здесь, в этом «соприкосновении противоположностей», в этих страшных «двойных мыслях» Ставрогина, в последней глубине этого раздвоенного сознания предчувствовал единственно возможный путь к будущему, к последнему соединению, потому что искал в нем чего-то, может быть, наперекор своему собственному сознанию и воле, чего-то ждал от него – не от Шатова, не от Кириллова, а именно только от него, от Ставрогина – какой-то ослепляющей последней искры, которая должна вспыхнуть между обоими «полюсами» какого-то «неимоверного видения», которым все должно «кончиться». Отчего же Достоевский так ничего и не дождался от Ставрогина? Отчего тот, несмотря на такой стремительный разбег, остановился на пути к будущему с такою внезапною неподвижностью? Отчего искра эта так и не вспыхнула? Отчего «бес» или бог его оказался действительно только «маленьким, гаденьким, золотушным бесом» или богом «из неудавшихся»? Отчего этот столь сильный, рожденный для действия, человек погиб, еще меньше сделав, чем даже такие бездейственные, отвлеченные люди, как Идиот и Раскольников?
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: