Михаил Вайскопф - Влюбленный демиург. Метафизика и эротика русского романтизма
- Название:Влюбленный демиург. Метафизика и эротика русского романтизма
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Литагент «НЛО»f0e10de7-81db-11e4-b821-0025905a0812
- Год:2014
- Город:Москва
- ISBN:978-5-4448-0314-1
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Михаил Вайскопф - Влюбленный демиург. Метафизика и эротика русского романтизма краткое содержание
Новая книга известного израильского филолога Михаила Вайскопфа посвящена религиозно-метафизическим исканиям русского романтизма, которые нашли выражение в его любовной лирике и трактовке эротических тем. Эта проблематика связывается в исследовании не только с различными западными влияниями, но и с российской духовной традицией, коренящейся в восточном христианстве. Русский романтизм во всем его объеме рассматривается здесь как единый корпус сочинений, связанных единством центрального сюжета. В монографии используется колоссальный материал, большая часть которого в научный обиход введена впервые. Книга М. Вайскопфа радикально меняет сложившиеся представления о природе русского романтизма и его роли в истории нашей культуры.
Влюбленный демиург. Метафизика и эротика русского романтизма - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Но я, слепец, не постигаю,
Что в чувственных явленьях раю?
Скажи мне, вождь, зачем оне
В духовной вашей стороне?
В ответ небесный вожатый производит метафизическую операцию по превращению этих потусторонних феноменов в зримые символы, а затем в ноумены или же платоновские идеи, из которых земные «гении-творцы», как мы помним, «заимствовали идеалы». Такая интерпретация была подсказана, вероятно, если не самим Платоном, то идущим за ним Юнг-Штиллингом с его «мысленными образцами первоначальной красоты», представленными в Раю (ср. в «Арете» упомянутые нами «дивные образцы небесные», вдохновляющие художников).
В то же время, согласно Раичу, тот свет – вовсе не сфера статичного, застывшего совершенства, ибо сами идеи подвержены, оказывается, безостановочной динамике, указывающей на их вечную жизненность:
– Живые Божества глаголы,
Оне для вас, мой друг, символы
Любви и мудрости святой.
<���…>
Оне в небесной стороне
Не просто вещи лишь одне;
<���…>
В них мириады мириад
Идей возвышенных кипят,
Плодятся, множатся, роятся
И, разроившись, вновь дробятся [583].
Испытываемая автором потребность соединить эталон небесного совершенства с его подвижной и переменчивой витальностью на деле была частью более глубокой проблемы, вкратце затронутой нами выше. Помимо прочего, мнение о явственно различимых «образцах», обретающихся в раю, слабо увязывалось с представлением о царстве абсолюта, которое заведомо не поддается никакой дифференциации, столь привычной для смертных, т. е. с принципом coincidentia oppositorum, и, главное, c поддержанной романтизмом общемистической идеей невыразимости сакральных начал. В итоге возникало хроническое напряжение между стремлением к их показу и запретом, налагавшимся на подобные усилия.
У Глинки, который принес внушительную дань исихастской экзальтации с ее обязательной апофатикой, это противоречие заметно не только в аллегориях. Герой его «Карелии», изнывающий в оковах, в хаотическом разливе своего мучительного бреда стяжал визионерский дар:
…Толпы, ряды видений –
Каких?.. Отколь?.. Не знаю сам, –
Мне мнилось, сладко где-то пели,
И, от румяной высоты,
В оттенках радужных цветы
Душисты сыпались; яснели
Гряды летящих облаков;
Какая-то страна и воды:
Сребро, хрусталь в шелку брегов!
Лазурно-купольные своды
И воздух, сладкий, как любовь [584].
Попытка согласовать эти блаженные сцены с табу на таковые приводит к казусному результату. Словно аннулируя собственные свидетельства («ряды видений», «яснеющие» облака и др.), повествователь предпочитает им уже известное нам отречение от «образов и лиц», подсказанное Жуковским. Предметность без остатка тает в абстрактно-иконографическом сиянии золотого эфира, и, наконец, визуальный ряд осторожно заменяется акустическим, поскольку в мистической традиции он вызывал все же меньшую настороженность, чем оформленные зрительные впечатления (подробнее об этом речь пойдет в 7-й главе). Да и услышанные героем звуки оставлены за гранью его земного понимания:
Но он прекрасен был, тот мир,
Как с златом смешанный эфир.
Ни лиц, ни образов, ни теней
В том мире света я не зрел;
Но слышал много слов и пений,
Но мало что уразумел…
В текстах такого рода насущным оставался, однако, вопрос, ключевой для метафизической антропологии, – вопрос о прошлом и грядущем бытии персонального сознания, индивидуальной человеческой души в этих парадизах. Предназначено ли ей слиться с Богом и Его ангелами, расплавиться в амальгаме абсолюта, или же она и там сохранит некую обособленность?
6. Память о небе и предсуществование душ
Нам уже знакомо амбивалентное отношение Тютчева к теме деперсонализации, обычно сопряженной у него, впрочем, с хаосом, а не с загадками загробного мира. Глинка и другие авторы увязывали ее с религиозным опытом – подлинным или воображаемым. Полезно будет привести несколько образчиков этого визионерства, демонстрирующих различные подходы к проблеме. Один развернут был Бенедиктовым в очень позднем (1854) стихотворении «Сон» («И жизнью, и собой, и миром недоволен…»). Растворение и утрата личности, охваченной мистическим трансом, внушают ужас сновидцу:
…И снилось мне тогда, что, отрешась от тела
И тяжести земной, душа моя летела
С полусознанием иного бытия,
Без форм, без личного исчезнувшего «я»,
И ширилась она во весь объем эфира,
И в бездне всех миров – от мира и до мира –
Терялась вечности в бездонной глубине,
Где нераздельным все казалось ей вполне;
И стало страшно ей, – и, этим страхом сжата,
Она вдруг падает, вновь тяжестью объята.
На ней растет телесная кора,
Паденье все быстрей… Кричат: «Проснись, пора!»
И пробудился я, встревоженный и бледный,
И как был рад, как рад увидеть мир свой бедный.
Ср. в «Видении» Кульчицкого (1836): «Мое Я, сознаваемое во всю жизнь, осталось, впрочем, со мною; только от него отделилась какая-то часть, связывавшая меня с людьми» [585]. Совсем другой и более сложный вариант очертил Ф. Глинка в стихотворении «Мой певец» (1842). Его лирический субъект, как обычно, пытается описать нахлынувшие на него райские видения – но на сей раз он уже не отрекается от способности к их чувственному восприятию, а кардинально расширяет свойства последнего, придав ему всеохватный характер. Развоплощенная личность одновременно растекается в духовных сферах, сливаясь там со своими небесными собратьями, и вместе с тем удерживает некий сакральный остаток индивидуальной жизни, освободившейся зато от земного эгоизма и плотского ига:
Как тих там день! Свежи долины!
Какие чудные картины
Любви и счастья и весны
Я вижу в тайнах вышины !
И невидимо-вознесенный,
Весь бестелесный, весь блаженный,
Я где-то , между них, стою,
И трачу самость я свою,
И тает все на мне земное,
Как покрывало ледяное;
И стал я атом и ничто …
Но было то ничто … живое ,
И у меня не отнято
Ни сила чувств, ни разуменье:
Хоть я растаяло мое,
Но было то же бытие:
Я сбросил только прахитленье
И прирожденный дольний клад,
И, став ничем , слился я с ними,
Как звук затерянный с родными
Созвучьями в тот прежний лад,
Где он живал, бывал когда-то… [586]
Естественно, что проблема личностного существования распространяется не только на мир грядущий, но и на то «когда-то», о котором повествует здесь автор. Санкционировалась она, разумеется, христианским томлением по Царству Небесному, но, как мы далее убедимся, существенно расходилась с этой темой в своих основных посылках и выводах.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: