Станислав Рассадин - Советская литература. Побежденные победители
- Название:Советская литература. Побежденные победители
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Инапресс. Новая газета
- Год:2006
- Город:Санкт-Петербург
- ISBN:5-87135-179-4
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Станислав Рассадин - Советская литература. Побежденные победители краткое содержание
Автору удается показать небывалое напряжение советской истории, сказавшееся как на творчестве писателей, так и на их судьбах.
В книге анализируются многие произведения, приводятся биографические подробности. Издание снабжено библиографическими ссылками и подробным указателем имен.
Рекомендуется не только интересующимся историей отечественной литературы, но и изучающим ее.
Советская литература. Побежденные победители - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
При всем озорстве это — серьезно. Игра и ирония несут содержательную нагрузку, и полуерническая независимость того же бродяги Фердинанда, его свобода от коронационных и полководческих амбиций Наполеона I есть веселый парафраз наивысшей из всех свобод. Творческой, понимаемой в духе позднего Пушкина: «…Зависеть от царя, зависеть от народа — / Не все ли нам равно? Бог с ними! Никому / Отчета не давать…». И сам Пушкин возникает в стихах Самойлова не в своей исторической обусловленности, а именно как знак абсолютной деидеологизации, идеальной свободы, не желающей поступаться самой собою ради «политики».
Говорим о стихотворении Пестель, поэт и Анна (1965), в основе которого опять-таки документальность — запись беседы с Пестелем, сделанная Пушкиным 9 апреля 1921 года и, конечно, перетолкованная Самойловым. Так, во фразе Пестеля о собственном разуме, который противится материализму его же сердца, вопрос веры и атеизма подменен рассуждением о любви, что, впрочем, не мешает этому декабристу остаться исторически конкретным: тут комплекс идей, без сомнения, волновавших и подлинного тульчинского полковника. А Пушкин — надконкретен . Точно так же, как имя Анна по самойловской прихоти — символ женственности («А эту зиму звали Анной. / Она была прекрасней всех»), Пушкин не зря обозначен в заглавии не собственным именем, но званием, титулом — «поэт». Ему тесно в реальных обстоятельствах, принимаемых как неизбежность политиком Пестелем, и, прилежно слушая суровейшего из декабристов, отдавая должное его уму, с горечью сознавая, что «некуда податься, кроме них», поэт живет иным. Принадлежит иному. Тому, что в данном случае олицетворено молдаванкой Анной, а символизирует ту полуобъяснимую тягу, согласно которой поэту всегда нужно что-то сверх, над, вне: «Шел русский Брут. Глядел вослед ему / Российский гений с грустью без причины. / Деревья, как зеленые кувшины, / Хранили утра хлад и синеву. / …Качались ветки, полные листвой. / Стоял апрель. И жизнь была желанна. / Он вновь услышал — распевает Анна. / И задохнулся: / „Анна! Боже мой!“».
Все это притом, что Самойлов по убеждению был истинный государственник, не меньший, чем «русский гений», автор Полтавы и Стансов . Даже не удержавшись от шутки в адрес Солженицына с его почвенничеством в поэме Струфиан , незадолго до смерти, в письме к Лидии Корнеевне Чуковской, он призн а ется, что «прежде недооценивал конструктивные стороны плана Александра Исаевича». Но в то же время будет упорно устраняться от причастности к идеологии наличного государства, от необходимости учитывать правила его игры. Отчего так до отчужденности жестко полемизировал со своим другом Слуцким — как сказано, другом и антиподом: «Мы друг другу не нравились, но крепко любили друг друга». Или — крепко любили, но…
Илья Эренбург, можно сказать, открывший Слуцкого, во всяком случае первым напечатавший в Литературной газете статью о нем (которую, спохватившись, та же газета охаяла), точно вспомнил в связи с ним сострадательную некрасовскую музу (и сравнение Бориса Абрамовича с Николаем Алексеевичем как раз и вызвало один из припадков ярости). Хотя Слуцкий, скорее, долго был причудливой модификацией просветительства XVIII века: «Я пишу для умных секретарей обкомов», — говорил он тому же Самойлову, вызывая его насмешки. Да это отражено и в стихах, особенно остро — постфактум, когда пришло наконец осознание тщетности такой воспитательной программы: «Всем лозунгам я верил до конца / И молчаливо следовал за ними, / Как шли в огонь во Сына, во Отца, / Во голубя Святого Духа имя. / И если в прах рассыпалась скала, / И бездна разверзается, немая, / И ежели ошибочка была — / Вину и на себя я принимаю».
Правда, и в пору, когда скала еще не казалась обратившейся в прах, а именно за целых четыре года до того, как Самойлов оспорит иллюзию Слуцкого относительно «ренессанса», он не скроет трагического сомнения насчет основательности своей веры: «Я строю на песке, а тот песок / еще недавно мне скалой казался. / Он был скалой, для всех скалой остался, / а для меня распался и потек. / Я мог бы руки долу опустить, / я мог бы отдых пальцам дать корявым. / Я мог бы возмутиться и спросить, / за что меня и по какому праву… / Но верен я строительной программе. / Прижат к стене, вися на волоске, / я строю на плывущем под ногами, / на уходящем из-под ног песке».
Нет никакого парадокса, есть только пресловутое «единство противоположностей» в том, что это упорство, это сопротивление реальности, уже открывшейся его другу — скажем для справедливости: все же пока одному из очень немногих, — с одной стороны, рождало стихи редкой трагической силы, а с другой… С другой, привело Слуцкого к трагедии совсем иного рода, от последствий которой он не оправился до своего конца и которая, очень возможно, стала хотя бы одной из причин его тяжелого психического заболевания. Речь о позорном, что бы там ни было, выступлении на собрании советских писателей, заклеймившем «отщепенца», автора Доктора Живаго и свежего Нобелевского лауреата.
Слуцкий мог бы ответить иным, радостно поминавшим ему этот грех, словами поэта, которого вспомнил в связи с ним Эренбург и который также был уличаем в недостойном поступке: «Зачем меня на части рвете, / Клеймите именем раба?.. / Я от костей твоих и плоти, / Остервенелая толпа!». Но он примеру Некрасова не последовал, адресовав себе мучительные строки: «Где-то струсил. Когда — не помню. / Этот случай во мне живет. / А я Японии, на Ниппоне / В этом случае бьют в живот». Делают харакири, чем подтверждают в свой последний час: проступок искуплен, честь спасена. «Где-то струсил. И этот случай, / Как его там ни назови, / Солью самою злой, колючей / Оседает в моей крови».
Как диагноз врача, поставленный себе самому.
Весьма характерно, что этот же самый «случай» никто особенно не ставил в вину Леониду Николаевичу Мартынову (1905–1980). И тот же Самойлов, объяснив, почему только и именно его другу-сопернику упорно поминали вышеупомянутый грех: «Со Слуцкого спрос больший», вскользь бросил насчет Мартынова: «Не знаю, сожалел ли он о своем поступке». И — главное: «В стихах это не проглянуло».
Вспомним, что как раз Мартынов для Слуцкого был одним из поэтов, означающих приход «ренессанса». И не просто «одним из»: «Для удобства Слуцкий тогда себе составил иерархический список наличной поэзии. Справедливости ради следует сказать, что себе он отводил второе место. Мартынов — № 1; Слуцкий — № 2. В списочном составе литературного ренессанса не было места для Пастернака и Ахматовой» (понятно, снова Самойлов).
Но популярность Мартынова в сравнительно краткий период несостоявшегося «ренессанса» — и какое-то время после того — была среди читателей поэзии действительно велика. Он, вынырнувший из небытия (его книга Эрцинский лес , вышедшая в 1945 году, была обвинена в «аполитичности», что лишило его возможности публиковаться, — а в начале 30-х приключились арест и ссылка), будто вправду воскрес. Как заново узнанный автор давних своеобразных поэм Правдивая история об Увенькае (1936), Рассказ о русском инженере (1936), Тобольский летописец (1937), Поэзия как волшебство (1939). Как создатель, точней, реконструктор сибирского фольклорного мифа о счастливой земле Лукоморье, в реальность которой он верил не меньше, чем Моргунок из поэмы Твардовского в Муравию. (Может, даже и больше, потому что к иррациональности веры прибавлялась рациональность знания: Мартынов искал историко-географические доказательства существования «блаженной страны».) Наконец, как сочинитель ритмически завораживающих строк, также относящихся к концу 20-х и началу 30-х годов: «Ты хотел бы вернуться на реку Тишину? / — Я хотел бы. В ночь ледостава. / — Но отыщешь ли лодку хотя бы одну / И возможна ли переправа / Через темную Тишину? / В снежных сумерках, в ночь ледостава, / Не утонешь? — Не утону!». Или: «— Вы ночевали на цветочных клумбах? / Вы ночевали на цветочных клумбах? — / Я спрашиваю. — / Если ночевали, / Какие сны вам видеть удалось?».
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: