Валерия Пустовая - Великая легкость. Очерки культурного движения
- Название:Великая легкость. Очерки культурного движения
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Литагент РИПОЛ
- Год:2016
- Город:Москва
- ISBN:978-5-386-08871-2
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Валерия Пустовая - Великая легкость. Очерки культурного движения краткое содержание
Герои книги – авторитетные писатели старшего поколения и ведущие молодые авторы, блогеры и публицисты, реалисты и фантасты (такие как Юрий Арабов, Алексей Варламов, Алиса Ганиева, Дмитрий Глуховский, Линор Горалик, Александр Григоренко, Евгений Гришковец, Владимир Данихнов, Андрей Иванов, Максим Кантор, Марта Кетро, Сергей Кузнецов, Алексей Макушинский, Владимир Мартынов, Денис Осокин, Мариам Петросян, Антон Понизовский, Захар Прилепин, Анд рей Рубанов, Роман Сенчин, Александр Снегирёв, Людмила Улицкая, Сергей Шаргунов, Ая эН, Леонид Юзефович и др.), новые театральные лидеры (Константин Богомолов, Эдуард Бояков, Дмитрий Волкострелов, Саша Денисова, Юрий Квятковский, Максим Курочкин) и другие персонажи сцены, экрана, книги, Интернета и жизни.
О культуре в свете жизни и о жизни в свете культуры – вот принцип новой критики, благодаря которому в книге достигается точность оценок, широта контекста и глубина осмысления.
Великая легкость. Очерки культурного движения - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Ключ к такому, современному восприятию прошлого подсказан в интервью Светланой Алексиевич [46]. Писательница говорит о недостатке «экзистенциальной рефлексии в нашей культуре»: «Когда ставятся вопросы не о том, кто такой Сталин, а о том, что такое человек». Добавлю к этому, что в рамках такой рефлексии и Сталин рассматривался бы как одна из возможностей человека, а не как национальный жупел или волшебно могучий вождь. Экзистенциальный взгляд на историю, в отличие от сентиментального семейного примирения, в самом деле сообщает оценке прошлого объективность – мысль Алексиевич рифмуется с примерно в то же время высказанной Сергеем Кузнецовым мыслью о невозможности разделения действующих лиц истории на героев и жертв. В оценках прошлого он предлагает отталкиваться от восприятия всех людей как «жертв истории»: «Участие в войне почти всегда делает тебя жертвой. Потому что большинство людей не рождаются для того, чтобы мерзнуть в окопах, видеть смерть близких и убивать самому. Они все оказались там, где предпочли бы не оказаться». Различение доблести и героизма возможно только после этого признания в оцениваемых людей. Которых героями или подлецами сделали не война, не история, не политические взгляды, а исключительно их «персональный выбор»: «Потому мы и должны говорить о персональном выборе, чтобы каждый из нас знал, что, если он выбора не делает, он всего лишь клише, тавтология, “жертва истории”. А если он сделал выбор – он сам за него отвечает, что бы он ни выбрал – стать предателем, трусом или героем» [47].
Взгляд на историю, ушедшую и современную, как на неудержимо расширяющуюся правду о человеке – единственный источник света и оправдания в пугающем романе Александра Снегирева «Вера». Этот роман, смыкающий времена и мифы, политические позиции и придури, верования и пороки, выдающий концентрат национального российского самосознания, представляет собой перерождение «великого национального романа» в новый, гибридный жанр. По волнующей рекомендации Станислава Львовского, книга Полины Барсковой показывает, как «выглядел бы русский роман, если бы его взяли живым на небо» [48], – верно, она и читается, как постжизнь «длинного нарратива». В таком случае произведение Снегирева – русский роман, приспособленный выживать на земле, в клиповом, не помнящем родства, не держащем формы, постлитературном мире.
Спрессованное время – не только предпосылка, но и материал романа. Компактность эпопеи, берущей начало в тридцать седьмом и обрывающейся в две тысячи десятых, обеспечивается за счет мелкой, филигранной техники автора, подковывающего штучные блошки художественных деталей тяжелым металлом иронии и гротеска. Стиль этот не выдуман Снегиревым, и в ближайшие предки «Веры» с ходу можно записать прозу Юрия Буйды. Но есть в этой аналогии поправка, сделанная временем: если мир Буйды ощущается как амбивалентный, сопрягающий высшее и низшее, кошмар и чудо, то роман Снегирева утверждает торжество одноприродности. Метафизика никогда не была коньком автора, увлеченного карнавальной телесностью мира. В новом же романе герои и вовсе двумерны. Снисходительная человечность, согревавшая насмешливые рассказы Снегирева, в романе до поры смолкает, уступая место безжалостному разглядыванию. Автор любуется неприкровенными проявлениями человеческой природы и как будто подначивает своих персонажей, отечески умиляясь глупостям и гнусностям, до которых они способны дойти.
«Веру» можно назвать историей в анекдотах: порой кажется, что на месте повествователя – фольклорная сказительница, умеющая потешить и постращать слушателей. Но важнее здесь само анекдотическое восприятие истории, умещающее, скажем, предание о «самой страшной войне в истории человечества» в байку о золотом зубе, отрытом сыном деревенского коллаборациониста в останках немецкого оккупанта. Это верно и в отношении истории актуальной: митинги оппозиции запомнятся читателю эротическими шалостями в автозаке, политический публицист – пристрастием к чулкам, артхаусный режиссер – жвачкой, налепленной в пику режиму, мент-семьянин – пристреливанием к банке с огурцами в подполе, заготовленном на случай конца света. Автор хитер на выдумку, и никакая из примет не становится доминирующей, определяющей в персонаже – так, в комплект мента, помимо страха апокалипсиса и неумения выговаривать это слово, входят лысина, ребенок-инвалид и пещерное собственничество, выражающееся в смутных силуэтах черных глухих одежд, в которые мент обряжает заглавную героиню романа. Здесь нет, таким образом, не то что психологизма – нет даже социального типирования: герои, хоть и имеют прослеживаемое социальное происхождение, олицетворяют не столько страты, сколько страсти. Читая Снегирева, убеждаешься в верности критических гипотез, высказанных Евгением Ермолиным: «Все меньше той надежной прочности, которая когда-то определялась понятиями среда, тип, характер, класс и пр. <���…> все больше вариативности, ситуативной протеистичности» [49], «современник <���…> не столько сложен и глубок, сколько разнообразен и протеистичен. В нем мало связности, но много пестроты. <���…> Он случаен сам для себя – да и как чувствовать себя иначе после двадцатого столетия, не оставившего камня на камне от былой предсказуемости и детерминированной отчетливости человеческого бытия? <���…> Суть современности передают катастрофы, разрывы, надрезы, взломы, вторжения, non-finito, а не симулированная линейная непрерывность, не прочная стабильность характера, жизненного стиля, бытовой матрицы, не гармоническая пластика завершенных форм» [50].
И быть бы роману Снегирева нон-финитным и бессвязным извержением баек о пестроте человечества, если бы не заглавный образ Веры, вступающий в права во второй части повествования и возвращающий в него третье, вертикальное – ценностное измерение.
Вера, как и весь строй романа, не столько изобретение Снегирева, сколько – концентрат известного. Роман, добирающийся до глухих, задраенных уголков человеческого и национального самосознания, изложен вызывающе современно, но толкует о явлениях корневых. В этом и видится перерождение национально-исторической эпопеи, большой русской книги, что вся она поместилась в искрящий, живой иероглиф «Веры». Говорящее имя героини на деле немо, как картинка, но так же объемно и без слов внятно. Вера не символизирует, не означает, не указывает – Вера существует, над стратами и страстями, над временами и верованиями. Вера Снегирева – истинно экзистенциальная героиня, благодаря которой в романе становится наконец возможным человеческое измерение происходящего.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: