Вадим Кожинов - Грех и святость русской истории
- Название:Грех и святость русской истории
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Array Литагент «Яуза»
- Год:2010
- Город:Москва
- ISBN:978-5-699-42342-2
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Вадим Кожинов - Грех и святость русской истории краткое содержание
Эта книга – духовное завещание выдающегося русского мыслителя и публициста, самое полное собрание его трудов по отечественной истории, куда вошли не только основополагающие работы, но и редкие статьи, прежде публиковавшиеся лишь в периодике и практически незнакомые широкому читателю.
Грех и святость русской истории - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Существо дела с замечательной выразительностью поясняет один эпизод духовной судьбы Александра Герцена. В 1847 году он уехал на Запад, унося в себе, как незаживающую рану, как сгусток боли и стыда за свою родину, память о пяти казненных и ста шестнадцати сосланных в Сибирь декабристах. И вот в июне 1848 года он стал потрясенным свидетелем казни около 11 тысяч восставших парижан, а затем «депортации» еще около 14 тысяч из них на тихоокеанский остров Нука-Ива.
Самосознание Герцена как бы дрогнуло… В его рассказе об этом чудовищном терроре (в «Письмах из Франции и Италии») присутствует сопоставление Франции с Россией (причем дело идет и о судьбе декабристов) – явно не в пользу первой. «Казаки… в сравнении с буржуазией… агнцы кротости…
Французы вообще любят теснить. Вы знаете, как они в прошлом веке «освобождали» Италию и какую ненависть возбудили в Испании – но это ничто перед тем, каковы они в междоусобии: тут они делаются кровожадными зверями, мясниками Варфоломеевской ночи… Нука-Иво далеко превосходит Сибирь. В Сибири климат свирепый, но не убийственный, ссылаемые на поселение (на депортацию)… не принуждены к поурочному труду, как во французских пенитенциарных колониях…»
И Герцен даже склонен прийти к выводу о какой-то патологической жестокости французов вообще. Он напоминает о «междоусобной» войне конца XVIII века: «В Марселе роялисты вырезали, избили всех мамелюков с их женами и детьми. В другом месте католики напали на протестантов, выходящих из церквей; часть их перебили и, раздевши донага, таскали их дочерей голых по улицам… Но разве якобинцы лучше поступали в департаментах? Нет, не лучше. Но это не только не утешительно, а, напротив, это-то и приводит в отчаяние, тут-то и лежит неотразимое доказательство кровожадности французов. С которой бы стороны победа ни была, – «оставьте всякую надежду», они безжалостны и невеликодушны, – они рукоплещут каждому успеху, каждой кровавой мере… Я стыжусь и краснею за Францию…» И тогда же, в частном письме, обращенном к «московским друзьям», бежавший из России Герцен говорит неслыханные слова: «Дай Бог, чтобы русские взяли Париж, пора окончить эту тупую Европу…» (!) – и, предвидя, что эти слова вызовут изумление и возмущение его друзей в Москве, обвиняет их: «Вам хочется Францию и Европу в противоположность России, так, как христианам хотелось рая – в противоположность земле… Неужели вы поверите в возможность такого военного деспотизма и рабства… если б нравы и понятия не делали его вперед возможным?…
Что всего страшнее, что ни один из французов не оскорблен тем, что делается». Итак, Герцен стыдится и краснеет за Францию, а сама Франция (что страшнее всего!) не испытывает никакого стыда… И все же Герцен не изменяет своей позиции: проходит некоторое время, и он обращает к миру свою «Полярную звезду», на обложке которой светятся силуэты пятерых русских мучеников…
Вспомним еще раз слова Достоевского: «Недаром заявили мы такую силу в самоосуждении, удивлявшем всех иностранцев», которая «есть уже сама по себе признак величайшей особенности». И ведь в самом деле: в глазах Запада образ Ивана Грозного или казнь декабристов затмили образы его собственных кровавых королей и его бесчисленные казни. В 1826 году, ровно через неделю после воздвижения пяти тайных виселиц в Петропавловской крепости, в Испании перед толпами народа был сожжен на гудящем и слепящем костре еще один из нескольких десятков тысяч еретиков. Но кто вспоминает об этом и содрогается – так, как вспоминают и содрогаются о декабристах? И уж конечно, никто не «стыдится»…
Еще Иван Киреевский писал об одном коренном различии – о том, что человек Запада, «говоря вообще, почти всегда доволен своим нравственным состоянием; почти каждый из европейцев всегда готов, с гордостью ударяя себя по сердцу, говорить себе и другим, что совесть его вполне спокойна, что он совершенно чист перед Богом и людьми… Русский человек, напротив того, всегда живо чувствует свои недостатки и чем выше восходит по лестнице нравственного развития, тем менее бывает доволен собою. При уклонениях от истинного пути он… даже в страстные минуты увлечения всегда готов сознать его (увлечения. – В.К. ) нравственную незаконность».
Впоследствии Достоевский не раз говорил о том же: «…пусть в нашем народе зверство и грех, но вот что в нем есть неоспоримо: это именно то, что он, в своем целом, по крайней мере (и не в идеале только, а в самой заправской действительности) никогда не принимает, и не примет, и не захочет принять своего греха за правду!»
Дело даже не только в «грехе», гораздо позднее, в 1943 году, Михаил Пришвин писал о неотразимом чувстве «стыда за свое русское, чересчур русское… Но мало того что стыда. Я, чистокровный елецкий потомок своего великорусского племени, при встрече с любой народностью – англичанином, французом, татарином, немцем (обращаю внимание: вдруг кто-нибудь не заметит – это написано в 1943 году! – В.К. ), мордвином, лопарем – всегда чувствовал в чем-то их превосходство. Рассуждая, конечно, я понимал, что и в моем народе есть какое-то свое превосходство, но при встрече всегда терял это теоретически признаваемое превосходство, пленяясь достоинствами других».
Предваряя дальнейшее, стоит заметить, что безусловное «свое превосходство» как раз и выражается в этой способности «чувствовать превосходство» других…
Именно коренная способность и неотразимая потребность «самосуда» со всей силой выразилась и в присущей отечественной мысли самокритике искусства. Для Запада точка зрения, позиция, воля искусства есть нечто своего рода высшее и неподсудное. [165]
…Кто холоден к гармонии прелестной,
Тот может быть изменником, лгуном.
С другой стороны, у Достоевского постоянно подвергаются беспощадному сомнению и испытанию правота и абсолютность этического содержания искусства, что особенно наглядно выступает, например, в «Записках из подполья», «Сне смешного человека», «Легенде о Великом инквизиторе». То, что являет собой последнее, уже неразложимое ядро «добра», «свободы», «правды» (в смысле справедливости) в искусстве Диккенса или Гюго, в русской литературе неожиданно предстает как ограниченность, самодовольство, догматизм. Против, казалось бы, навсегда утвержденных, неоспоримых идеалов выдвигаются иные – поистине «запредельные» – идеалы. Достоевский постоянно и резко боролся с мировосприятием, согласно которому «зло и добро определено, взвешено, размеры и степени определялись исторически мудрецами человечества».
Самокритицизм искусства с осязаемой силой выразился в «самосожжении» Гоголя, в безудержном отрицании искусства Толстым и – не столь драматически (или даже трагедийно, как у Гоголя) – в сосредоточении очень значительной части творческой энергии Достоевского на «Дневнике писателя», который доказывает, что воля художника не вмещалась в искусство как таковое.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: