Петр Вайль - Иосиф Бродский: труды и дни
- Название:Иосиф Бродский: труды и дни
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Издательство Независимая Газета
- Год:1998
- Город:Москва
- ISBN:5-86712-040-6
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Петр Вайль - Иосиф Бродский: труды и дни краткое содержание
Книга состоит из пяти разделов, в свободной, неакадемической форме раскрывающих стороны жизни и творчества поэта, которые почти или вовсе неизвестны в России. “О Пушкине и его эпохе” — “взаимоотношения” Бродского с отечественной классикой. “Поэт на кафедре” — его преподавательская и просветительская работа в США. “В Англии” — ряд бесед о русском поэте с видными британскими литераторами (И.Берлин, Дж. Ле Карре и др.). “Мемуары и заметки” — воспоминания друзей из России, Америки, Европы. “Нобелевский круг” — авторы и персонажи этого раздела: Ч.Милош, Д.Уолкот, О.Пас, Ш.Хини.
Иосиф Бродский: труды и дни - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Потом однажды я услышал от него ту самую фразу, которую он изобрел для ответа на этот вопрос: “Преступник возвращается на место преступления — на место любви не возвращаются”. Эта фраза слишком явно отсылала к роману Достоевского, не внушая доверия.
В другой раз мы, в связи с его ситуацией, вспоминали возвращение Горького с Капри в Москву, толпы встречающих на перроне, транспаранты и оркестры. Он посмеивался над этим вариантом, которого можно было избежать, приехав частным образом, никого не ставя заранее в известность о своем приезде, так сказать, инкогнито — и здесь всплывало имя Набокова, лелеявшего в мечтах в хрущевскую эпоху сходную идею: под чужим паспортом и т.д.
При встречах в 1993 и 1994 году, рассматривая возможность создания в Петербурге поэтического журнала, организации фонда в помощь молодым поэтам и т.д. (пример Ростроповича, принимающего энергичное участие в русской культурной жизни, был для него некоторым укором), он подумывал опять о приезде в Россию — и повод казался практически важным, настоятельно необходимым, отодвигая страх перед пошлостью и неизбежные издержки “встречи с толпой поклонников” — на задний план. В 93-м году эти намерения даже казались вполне реальными, близкими к осуществлению. Однако он медлил. В 94-м долгий разговор на ту же тему был уже явно пустым, из области фантазии: его здоровье внушало большие опасения.
С другой стороны, сколько раз в эти годы он наведывался в Голландию, Швецию, в 95-м летом побывал даже в Финляндии — до Петербурга было рукой подать. Тем не менее увидеть родной город так и не решился.
У меня есть на этот счет своя версия, возможно, не полностью, но в значительной степени, как мне кажется, объясняющая причину этих колебаний и нерешительности: он боялся переступить порог комнаты, в которой оставил родителей, уезжая в 1972 году.
Жизнь так устроена, что вина перед умершими, независимо от того, жили мы рядом или в разлуке с ними, — преследует каждого из нас. И все-таки в его случае это ощущение вины было особенно острым: можно представить, какая тяжесть навалилась бы на него, открой он входную дверь квартиры в доме на углу Литейного и Пестеля.
Подчинив свою жизнь своему дару, выбрав судьбу, он с самого начала отодвинул на задний план многое из того, на что другие никогда бы не решились; при этом страдали близкие люди (и не только родители), и не только в России, но и на других берегах. “Счастье лежит на проторенных дорогах” — эта истина, привлекшая внимание Пушкина, действительна для всех времен. Страдали близкие, сам Бродский страдал едва ли не больше всех; но, говоря о выборе судьбы, понимаешь, что на самом деле никакого выбора, наверное, и нет, — судьба “написана на небесах”, “характер наш и есть наш рок”, “дарование — это поручение”.
В июне 1989 года, когда с Ахмадулиной, Рейном и несколькими другими поэтами я оказался в Роттердаме на поэтическом фестивале, посвященном русской поэзии, Бродский, приехавший туда лишь на два дня, замечательно читал с трибуны свои стихи “Натюрморт” (“Старый буфет извне/ так же, как изнутри,/ напоминает мне/ Нотр-Дам де Пари...” — строки, которые я столько раз твердил про себя еще в семидесятые годы; пушкинское “напоминает мне” в новом и неожиданном контексте делает эти стихи обворожительными), “Письма династии Минь”, “Я хотел бы жить, Фортунатус, в городе, где река...”, “Я входил вместо дикого зверя в клетку...”, читал задумчиво, сумрачно, загадочно, неотразимо.
За ним тянулся шлейф поклонников, корреспондентов, фотографов, он был окружен свитой и, как бы это сказать, почти недосягаем. В нем проступило что-то американское, незнакомое, новое, и казалось, люди ему не нужны, он принимает их похвалы и мирится с их существованием лишь по необходимости. Тем неожиданней был для меня эпизод с посещением ресторана: он пригласил меня на обед с большой американской компанией, я сидел за длинным столом напротив него, рядом с ним сидел Дерек Уолкот — и они вдвоем весь обед переводили мое стихотворение “Сон” (“В палатке я лежал военной...”) на английский. Бродский любил эти стихи (ему вообще нравились стихи на античные темы, он говорил мне: “Ты знаешь, когда я встречаю у тебя такие вещи, я делаю стойку”) и был недоволен тем переводом, который к тому времени уже существовал. Он делал устный подстрочный перевод, Дерек уточнял каждое слово — вот когда я увидел, как эти американцы работают! Увлеченно, страстно, забыв про еду, остывавшую на тарелках.
На следующий день Дерек просидел над стихотворением еще часа два, вникая в каждую строку и уточняя ритмику, — на моем выступлении он прочел свой перевод, хранящийся и сейчас среди моих бумаг.
Эти тогдашние наши поездки на Запад были для меня головокружительным событием — счастливым праздником. Еще бы! Я увидел Амстердам, который полюбил еще на полотнах малых голландцев в Эрмитаже, Делфт, город Вермера, а в Гааге, в музее, долго стоял перед его полотном “Вид Делфта”, тем самым, перед которым, рассматривая “кусочек желтой стены”, почувствовал себя плохо и умер Бергот в моем любимом романе. Мне казалось, что в этом роскошном и уютном, рассчитанном на человека и его прихоть, чистом и пронизанном европейским искусством мире нельзя быть несчастным. И в Голландии я смотрел на Бродского и не понимал, как он может быть столь мрачен в своих последних стихах: ни всплеска радости — выжженная земля, пейзаж после битвы.
Все зарастает людьми. Развалины — род упрямой
архитектуры, и разница между сердцем и черной ямой
невелика — не настолько, чтобы бояться,
что мы столкнемся однажды вновь, как слепые яйца...
То же чувство я испытал в Стокгольме летом 1992 года, где Бенгт Янгфельдт, его шведский приятель, в ожидании Бродского, собравшегося в Швецию, арендовал для него новенький, ослепительно-красный автомобиль “Рено” — и возил в нем нас с Леной. А еще мы увидели с парохода Стокгольмский архипелаг — сотни маленьких, зеленых, скалистых островов, яхты, моторные лодки, коттеджи, бухты, фьорды, — всю ту спортивную, подтянутую, бодрую, ныряющую, водоплавающую, привольную западную летнюю жизнь, хорошо отутюженную, пахнущую дорогими духами, сигаретами и морским ветром — и Бродский жил в одном из этих коттеджей, и знал все это — и ни слова об этом не сказал в своих стихах. Как, почему?
Я был не прав. Он получил все это в обмен на родную почву, язык, дорогих ему людей, родителей, наши неприятности, подлости и медленные перемены... И обмен оказался, по-видимому, неравноценным. Однажды, при другом свидании, я сказал ему: “Иосиф, судьба распорядилась правильно. Я остался, ты — уехал, и ты в выигрыше, все хорошо”. Он ответил: “Не думаю”. В его тоне не было рисовки, только искренность и печаль.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: