Наталья Иванова - Скрытый сюжет: Русская литература на переходе через век
- Название:Скрытый сюжет: Русская литература на переходе через век
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:«Русско-Балтийский информационный центр БЛИЦ»
- Год:2003
- Город:СПб
- ISBN:5-86789-117-8
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Наталья Иванова - Скрытый сюжет: Русская литература на переходе через век краткое содержание
Книгу известного литературного критика Натальи Борисовны Ивановой составили очерки о литературе последних лет. Рассказывая о движении и взаимодействии различных литературных сил автор выявляет линии развития русской словесности после обретения ею бесцензурной свободы. Размышления критика вписаны в хронику современной литературной и общественной жизни, в конкретный общекультурный контекст конца XX — начала XXI веков. Книга насыщена как известными, так и мало знакомыми именами и фактами литературной и общественной жизни. Среди персонажей книги такие классики русской литературы, как В. Астафьев, Д. Солженицын, В. Маканин, а также ставшие известными только к концу XX пека писатели Д. Пригон, Т. Толстая, Э. Лимонов и многие другие. Автору книги удалось показать развитие современной словесности в непростое и полное конфликтов и противоречий время, осмыслить путь нашей литературы в контексте глобальных политических перемен в нашей стране.
Скрытый сюжет: Русская литература на переходе через век - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Довлатов был часто несправедлив и неосмотрителен. Не жалел отца. Рубил сук. В отличие от Ефимова, постоянно обижал людей, с которыми его связывали дружеские и деловые отношения. Почему? Потому что слишком быстро понял, что среда, в которой он оказался и вынужден будет находиться до конца дней, ему тесновата, что уровень литературы и эмигрантской прессы на западе порою даже ниже, чем советский. Что, убежав, уехав от советской пошлости, он попал в тот же раствор — как бы не еще более крепкий. Эта среда вызывает у Довлатова вполне отчетливо тошнотворное отношение — и провоцирует то, что он сам обозначает в одном из поздних писем как «пониженную общительность».
Постепенно становится ясно, что Ефимов для него — неотъемлемая часть этой среды. Замечательный человек, творческий издатель, требовательно к себе и к качеству своей работы относящийся прозаик — в этом сочетании, в гаком коктейле для Довлатова особенно маловыносимый. Конечно же, Довлатову мечталось хотя бы отчасти быть таким же хорошим, как Ефимов. Не получалось. Не получалось. И, конечно же, копившееся годами раздражение вылилось, в конце концов, вполне Достоевским образом: когда Ефимовы оказались поблизости, Довлатов не спешил (и даже скорее отказывался) с ними видеться. То, что поразило Ефимова как удар на ровном месте, на самом деле было уже загодя психологически подготовлено.
Эпистолярный роман «Довлатов — Ефимов» сокрушителен по отношению к мифу об эмиграции и ее особо священной роли спасительницы русской культуры. Ничего дурного не смею сказать о первой волне — хотя, полагаю, кроме Бунина, Набокова, Ходасевича, Г. Адамовича, Г. Газданова и других достойнейших в ней много чего было намешано. В нашем случае — гений Иосифа Бродского, талант Сергея Довлатова искупают многое. Но не все. Вот это-то «не все» и стало гораздо отчетливее видно благодаря книге, выпущенной издательством «Захаров», принадлежащей одновременно и подлинной литературе, и ее истории, и общественно-литературному быту 80-х годов. Оказалось, что и в России, и в эмиграции талант здорово раздражает окружающих. Что дар и мораль — вещи разные и с нравственными установками, лучше к таланту не приближаться. И что, с другой стороны, только обеспеченная талантом мораль влиятельна. Иначе вместо академика Сахарова мы получаем Сергея Ковалева (при всем моем к нему уважении). Что писателю, для того чтобы стать по-настоящему значимым, лучше умереть. Много всяких соображений — попутных и не очень, скорее ассоциативных, вызывает переписка. Она — из тех книг, к которым возвращаешься.
Жертвенник сердца
Светлана Кекова. Тень тоски и торжества
Чем эти стихи цепляют и держат сознание (а может быть, и подсознание)? Недоброжелатели говорят, что поэзия Кековой — это гладкопись. Не думаю. Гладкопись не цепляет — в гладкописи стихи текут легко, как слюни.
Здесь — другое.
Как лессировка в старой живописи, тончайший и легчайший, невидимый непрофессионалу мазок, — для создания полной иллюзии красоты изображаемого (или воображаемого) мира. Иллюзии поскольку гармония стиха обязательно будет у Кековой сочетаться с осмысленной, отрефлексированной болью, драмой, утратой и т. д. Или хотя бы унылостью, заунывностью. Тоской. Случай Кековой еще раз подтверждает уже замеченное, в частности, М. Эпштейном в его работе о русской хандре, то есть тоске не можем мы представить мир свой поэтический без похоронного звона. Без минора. «Травою зарастет пустырь, и съест огонь зола, и будет леса монастырь звонить в колокола…».
Стихи — непременное отпевание. Не рефлексия, не рассуждение, и уж никак не гимн, не радость. Подавляющая эмоция подавляет депрессивностью. Перечислю финальные строки стихов, составляющих цикл: «И крест приготовлен, и Лазарь умерший уже воскрешен»; «Лунным светом на мантии ночь вышивает Голгофу»; «А бабочка летит, а бабочка летит»; «…как горькая полынь»; «Иль вы (воспоминания. — Н. И.) — только пух тополиный, мерцающий в воздухе пух?» Самый оптимистичный финал из шести печальных стихотворений — тоже грустный: «Но как, скажи, нам научиться / на перекрестке двух дорог / так полюбить цветок и птицу,/ как человека любит Бог?»
Но вернемся к началу цикла.
Итак, дано: например, детство.
Уж кто только ни отпускал на поэтическую волю свои детские, самые непосредственные, самые живые воспоминания. Отпускал — и получал назад почти всегда с прибылью, поскольку детство обладает живительным для любого рода литературы и искусства (напомню хотя бы о «Зеркале» Андрея Тарковского) запасом прочных впечатлений, эксплуатация которых отнюдь не наказуема. Наоборот.
«Я слишком мала и глупа». С этого начинает Кекова отсчет — и стихотворения, и начала всего цикла.
Но тут же следует вторая строчка, совсем не детски-светлая, напротив: «Лицо накануне Покрова сечет ледяная крупа». Гармония — ожидаемая — детства сразу же взорвана ничем не спровоцированной, ничем не вызванной, кроме предчувствия предстоящей жизни, болью: «Ребенок лежит в колыбели, и катятся слезы из глаз». Почему? Почему слезы? Ведь мир вокруг прекрасен, взывает к радости и улыбке?
…То время гудит, словно пчельник весной на цветущем лугу,
то утром в крещенский сочельник купается голубь в снегу,
то каплями в зреющем хлебе горят васильки вдалеке,
то ангел купается в небе и зеркало держит в руке.
Окружающий мир источает счастье и красоту, все вокруг божественно, но дитя в слезах: «…и будущий путь предрешен, / и крест приготовлен ». Вспомните рассказ Юрия Казакова, из последних — «Во сне ты горько плакал». Плачет дитя во сне, и отцу неясен, смутен источник этого сна, и боится, дрожит он за дитя, знающее о своем предстоящем пути (Голгофе) больше, чем взрослый. И у Кековой путь человека уже предназначен еще бессловесному дитяти: «и Лазарь умерший уже воскрешен». Впереди и трагедия, и надежда, и предчувствие смерти тенью касается младенца. И надежда: на попрание смерти воскрешением.
Жизнь изначально трагична — какой бы прелестью она ни радовала человека еще в колыбели, каким бы сладким на вкус, как « полевая клубника», ни был мир: ведь дерево, под которым мы ищем и находим сладкую ягоду, — «в форме креста». И Кекова пишет об этом стройными шестистрочными строфами с попарной рифмовкой, точными мужскими рифмами, и еще от щедрости и во славу красоте зело украшает стихи — насквозь — внутренней рифмой, уже — женской, так что вся структура стихотворения дважды прошита прочнейшей нитью.
Светлана Кекова не тяготится формальным усилием и преодолевает намеренно возведенное ею же самой препятствие.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: