Яков Гордин - Пушкин. Бродский. Империя и судьба. Том 2. Тем, кто на том берегу реки
- Название:Пушкин. Бродский. Империя и судьба. Том 2. Тем, кто на том берегу реки
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Литагент «Время»0fc9c797-e74e-102b-898b-c139d58517e5
- Год:2016
- Город:Москва
- ISBN:978-5-9691-1445-6
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Яков Гордин - Пушкин. Бродский. Империя и судьба. Том 2. Тем, кто на том берегу реки краткое содержание
Герои второй части книги «Пушкин. Бродский. Империя и судьба» – один из наиболее значительных русских поэтов XX века Иосиф Бродский, глубокий исторический романист Юрий Давыдов и великий просветитель историк Натан Эйдельман. У каждого из них была своя органичная связь с Пушкиным. Каждый из них по-своему осмыслял судьбу Российской империи и империи советской. У каждого была своя империя, свое представление о сути имперской идеи и свой творческий метод ее осмысления. Их объединяло и еще одно немаловажное для сюжета книги обстоятельство – автор книги был связан с каждым из них многолетней дружбой. И потому в повествовании помимо аналитического присутствует еще и значительный мемуарный аспект. Цель книги – попытка очертить личности и судьбы трех ярко талантливых и оригинально мыслящих людей, положивших свои жизни на служение русской культуре и сыгравших в ней роль еще не понятую до конца.
Пушкин. Бродский. Империя и судьба. Том 2. Тем, кто на том берегу реки - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Разумеется, были чисто человеческие и, скажем так, культурно-эстетические предпочтения: высокий интеллектуализм декабристских лидеров, их установка на «благородство» – важнейший элемент «пушкинской эстетики» поведения, основанной на понятии чести, были ближе Эйдельману, чем угрюмый революционный демократизм героического и безжалостного Исполнительного Комитета «Народной воли».
Но главное – с точки зрения политической прагматики Эйдельман ясно различал созидательность декабристской оппозиции, опиравшейся на гуманные европейские ценности, и разрушительность оппозиции народовольческой, ориентированной на стихийный бунт. Военный переворот предполагал минимальное насилие, народный бунт – максимальное. Декабристы ставили своей целью усовершенствование государственного устройства, народовольцы – полное разрушение.
Декабризм ассоциируется с Пушкиным. Народовольчество – с Достоевским. Это ясно прочитывается в классических романах Юрия Давыдова. Достоевский и Давыдов – исследователи нравственных тупиков. Достоевский – в великом предвидении результатов этого процесса, Давыдов – во всеоружии ужасного опыта русского XX века.
Горькая любовь Эйдельмана к декабристам объясняется еще и тем, что он сознавал плодотворность дворянской оппозиционной политической культуры, которую самоубийственно неуступчивая власть подавила, не заменив чем-либо нравственно равноценным, и тем освободила место для революционно-демократической политической культуры с ее этическим релятивизмом, трансформировавшимся в принципиальную аморальность большевизма. (Хотя ставить знак равенства между двумя этими явлениями было бы непростительным упрощением.) Трагедийность этого процесса сознавал и Юрий Давыдов, выбирая в центральные герои главных своих романов Германа Лопатина, «джентльмена народничества», «Лунина 1870– 1880-х гг.», противостоящего нечаевским тенденциям – симптомам нравственного распада – с позиций чести и благородства.
Следуя великой традиции русской литературы, Эйдельман искал «положительную идею, новый тип святого». И делалось это не для собственного душевного успокоения, хотя и личная потребность в «положительной идее» была велика.
Чем бы ни занимался Эйдельман, он старался отыскать составляющие этой «положительной идеи». Как ни странно это может прозвучать, но в «Грани веков», одной из лучших книг историка, посвященной царствованию и гибели императора Павла I, главное – не личность и судьба Павла (по причинам, о которых уже говорилось). На этом материале Эйдельман исследует рождение и развитие той человеческой среды, той многообразной общности, из которой вышли его «новые святые». В финале книги он формулирует свои любимые постулаты:
«Уже не раз говорилось, но повторим, что одним из самых значительных итогов послепетровского столетия был тип прогрессивного, культурного человека – в основном из дворян; то были лучшие плоды двух или трех “непоротых” поколений, ибо не могли явиться из времен Бирона и Тайной канцелярии ни Саблуков, ни Пушкин, ни декабристы…
Это был тот замечательный социально-исторический тип, которого не заметил Павел. Тот круг (куда более широкий, чем декабристский), которым основаны и великая русская литература, и русское просвещение, и русское освободительное движение. С ним связано все лучшее, что заложено в России XVIII–XIX вв… Генеральное направление российского просвещения, разумеется, не определялось одним или несколькими событиями, но были такие ситуации, которые как бы экзаменовали, испытывали на прочность…» [85].
Вспомним запись в дневнике об «активном самоиспытании, самоизгнании».
Особенность творческого метода Эйдельмана, выделявшего его среди собратьев-историков – органичное вхождение в систему жизневидения своих героев, стремление примерить к себе их судьбы. В этом пассаже из «Грани веков» содержится еще одно ключевое понятие – «просвещение». Но об этом чуть позже.
Меня всегда удивлял настойчивый интерес Эйдельмана к явно фантастической версии «ухода» Александра I. (Публикация в первом номере «Звезды» за 2001 год писем императрицы Елизаветы Алексеевны к матери, где она подробно и горестно описывает последние минуты Александра, вплоть до предсмертного шепота, закрывают проблему – глубоко верующая, сама смертельно больная императрица не могла в интимных письмах, отправляемых с оказией, выдумать эти мучительные подробности.) Но, читая дневники Эйдельмана, начинаешь понимать, что идея «самоизгнания», неоднократно осуществлявшаяся людьми XIX века, была не просто внятна Эйдельману, но и постоянно его преследовала. При том, что XIX век ощущался им как свое, родное время. XIX век для него длился со всеми его духовными коллизиями, включая характерный для пушкинского времени «сплин» – тоску, душевный надрыв от неудовлетворенности собой и миром. В январе 1983 года он записывает:
«Работаю, как бегу в трансе, по инерции. Меж тем моя жизнь мне все более не нравится».
Ему попадается роман Сомерсета Моэма и потрясает его:
«Дело не в романе, который умен и блестящ: дело во мне. Исходя из принципа неслучайности – он резко объяснил мне, старый Сомерсет, необходимость ухода из этого мира, особенно поразил меня министр финансов, 50-летний индус, ушедший в простую жизнь. Но как? Мы не в Чикаго… Независимость? Но это – писанина. Какие же пути, как видимо, постепенные: 1) долгие, многомесячные исчезновения – но не в дом творчества – а на частные квартиры, в гостиницы etc., 2) переход в пед. институт или провинциальный университет: но, оказывается, и с 15 книгами это почти невозможно; 3) учительство в школе; 4) не ведаю – что (шахматный тренер!). Но голос был. Он был 24 января 1983 года. Ах, как жаль, что – не физический труд.
Спокойствие, выдержка, самоотречение, покорность, твердость духа, жажда свободы» [86].
Конечно, все это было связано и с тяжелыми обстоятельствами жизни Эйдельмана, но сами идеи восходили к александровской легенде и к лунинскому постоянному самоиспытанию (последняя фраза: перечисление необходимых свойств – генеральная характеристика Лунина, Сергея Муравьева-Апостола, Пушкина…), к толстовским сюжетам, к пушкинскому «Страннику», беглецу из этого мира.
Максимум самоотождествления с избранным героем – в «Большом Жанно», любимом и, быть может, самом значительном сочинении Эйдельмана. Здесь он решился на дерзкий прием – имитацию мемуаров Ивана Ивановича Пущина. Он прямо заговорил от лица декабриста. И, как всегда, выбор его безупречно точен. Монолога от лица Лунина или Муравьева-Апостола не получилось бы. И не только потому, что Пущин оставил образец – свои воспоминания. Лунин и Муравьев – жестко определенны. Пущин – загадочен, но в понятной части его личности максимально близок самому Эйдельману: мягкость и лояльность: при неуклонном следовании фундаментальным принципам, открытость и веселость натуры, культ дружбы и многое другое. Лунин и Муравьев – военные профессионалы со многими особенностями этого психологического типа. Пущин – при его недолгой службе в гвардейской артиллерии – человек совершенно штатский. Лунин и Муравьев стремительно шли к своей цели и погибли, не успев спокойно обдумать происшедшее. (Лунин в Сибири еще более целеустремлен, чем на воле.) Пущин имел такую возможность, хотя и не зафиксировал в полной мере свою духовную ретроспекцию. Это сделал за него Эйдельман, выстроив многомерную, двоящуюся фигуру «условного автора» (Пущина) и реального автора (Эйдельмана). Этот «историко-спиритический сеанс» вызвал такую ярость оппонентов вовсе не по методологическим причинам. Для них оказался глубоко чужд и неприемлем Эйдельман, заговоривший в советском распаде от имени декабристов, с позиций чести и благородства.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: