Александр Големба - Я человек эпохи Миннезанга: Стихотворения
- Название:Я человек эпохи Миннезанга: Стихотворения
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Водолей
- Год:2007
- Город:Москва
- ISBN:5-902312-99-X
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Александр Големба - Я человек эпохи Миннезанга: Стихотворения краткое содержание
Для младших представителей и продолжателей Серебряного Века, волей судьбы не попавших в эмиграцию, в поэзии оставался едва ли не единственный путь: писать стихи, оставив надежду на публикацию; путь перфекционизма, уверенности в том, что рано или поздно лучшие времена наступят и стихи до читателя дойдут.
Некоторые из таких поэтов оставались вовсе неизвестными современникам, другие - становились поэтами-переводчиками и хотя бы в этом качестве не выпадали из истории литературы. Одним из поэтов этого рода был Александр Големба (1922-1979); собранием его стихотворений издательство продолжает серию "Серебряный век", иначе говоря - "Пропущенные страницы Серебряного века".
Я человек эпохи Миннезанга: Стихотворения - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
ЯБЛОКО НЬЮТОНА
Всё, что в душе отзвучало когда-то,
нынче мы вспомнили с ясностью новой:
яблоко Ньютона, чайник Уатта,
свод стратосферы темно-лиловый.
Где уж там с нашей рифмованной
прытью гнаться вослед за наукою точной!
Как начинаются наши открытья?
Как наши образы видим воочью?
Вам – победителям скорости звука –
славу поет межпланетная рань!
Рядом с поэзией – ваша наука,
как перейти эту тонкую грань?
Пусть обвинят нас в отсталости, в косности
и в приземленности как таковой:
нету стихов без отрыва от космоса,
нету поэзии сверхзвуковой!
Пусть увлекают астральные гомоны
мастеровых внеземного стиха –
наша поэзия насмерть прикована
к жалкой сопилке в руках пастуха.
Сердце земною любовью опутано,
песни в нем прежние не отцвели:
падает сердце, как яблоко Ньютона,
в зеленокрылые травы земли.
«Вновь я слышу вращенье планиды…»
Вновь я слышу вращенье планиды:
отчего, отчего это так?
Не язык, а слюнявый подкидыш,
не гекзаметр, а стертый пятак, –
вновь я слышу вращенье планиды:
отчего, отчего это так?
Вновь вещает Париж д’Артаньяна
голосами волынских молитв, –
нет ли в творчестве этом изъяна,
что в печали как сказка звенит?
Вновь вещает Париж д’Артаньяна
голосами волынских молитв!
Я увижу Тирренское море
на краю невозможного дня, —
если жизнь, как сквозняк в коридоре,
вдруг возьмет – и простудит меня!
Я увижу Тирренское море
на краю незабвенного дня.
Будет синь, синева и изначалья,
будет бред голубого огня, –
если жизнь самой светлой печалью
на заре не обманет меня,
если жизнь непременной печалью
на заре не обманет меня…
«В вагонах длинных люди ездят…»
В вагонах длинных люди ездят,
гудят стальные колеи,
лучи невидимых созвездий
не долетают до земли.
Лучи немыслимых созвездий
вздымают сумеречный прах, –
горит фонарь на переезде
в каких-то дальних временах.
Горит фонарь на переезде,
и нет вражды, и дружбы нет;
лучи невидимых созвездий,
недолетевший к людям свет!
Ну что ж, задень струну тугую,
пусть прозвенит созвездьям всем,
на что я горько негодую,
на что не жалуюсь совсем.
Задели вскользь гитары гриф мы
во имя неба и земли,
и потекли глухие рифмы,
слепые строки потекли.
Но нет занятья бесполезней,
чем славить солнце до зари…
Лучи невидимых созвездий,
мигающие фонари!
Законам вечным мы не будем
перечить. Прописи гласят,
что по земле блуждают люди,
созвездья в небе колесят.
ВОЗДУХ
Если спросят у меня:
«Где герой твоих поэм?
Где предмет твоих суждений?»
Я отвечу кратко – воздух.
И мои поэмы – это
лишь большой воздушный замок,
исполинский гневный замок,
полный воздухом до края.
Если спросят у меня:
«В чем предмет твоих терзаний?
Чем томишься ты во мраке?»
Я отвечу – это воздух,
это синий звездный купол,
полный воздухом до края,
это всех превыше сводов
безвоздушное пространство,
оправданье всех Ньютонов.
Воздух, воздух, воздух, воздух,
вот герой моих поэм.
«Незаметно движется время…»
Незаметно движется время,
погляди на часы «Омега», –
опадает легкое бремя,
ноздреватое бремя снега.
За окном бело и пушисто,
не спеша ковыляют стрелки,
и, должно быть, нежней батиста
синеватый огонь горелки.
Сквозь него пролегают хлопья,
сквозь него пролетают тени,
сквозь него пролетают копья
и плывут корабли метели.
Эти копья острее стрелок,
на которых висят минуты:
я увидел их, я узрел их
на пороге душевной смуты.
На пороге печали шалой,
и тоски по нездешней тризне,
и неведомой, но, пожалуй,
не совсем невозможной жизни!
«Это по Гюйгенсу, по Христиану…»
Это по Гюйгенсу, по Христиану
в ночь ковыляет по рыжей стене
маятник. Эта печаль не по мне.
Я не причислен к державному клану.
Что ж, говорите! Я слушать не стану:
только ли свету, что в вашем окне!
Блик золотой на кирпичной стене.
Это по Гюйгенсу, по Христиану!
Ветер слагает осанну, осанну, —
корчится сердце в ничтожном огне.
Плакать, увы, не положено мне, –
так говорите, я слушать не стану!
Это по Гюйгенсу, по Христиану
вечер, в наследство доставшийся мне!
В ПЕРЕУЛКЕ ИМЕНИ ПАНТОФЕЛЬ
«Не все, не все слова освоены…»
Не все, не все слова освоены,
не все вошли в активный фонд!
Они стоят – христовы воины, –
за ними гневный горизонт
В цейхгаузах фразеологии
они звучальны и тверды,
где кружева зимы пологие,
где сосны и седые льды.
Не всё на свете завоевано, –
взгляни в потемки словаря,
и не тверди – мол, дело плевое,
и не гордись душой зазря.
Еще не найденные самые
желанные из многих слов,
еще нежнейшие слова мои –
ничейный, жертвенный улов.
Так раскрывайся ж, книга тесная,
мне всё на свете трын-трава,
пляшите, радуги отвесные,
плетитесь, чудо-кружева!
«Завершается путь всякой плоти…»
Завершается путь всякой плоти,
приближается вечный ночлег:
человеческий век на налете,
близок нечеловеческий век.
И, отведав березовой каши,
там, где берег ветрами продут,
алчно ищут ваятели наши,
где им больше на водку дадут.
Это время всех лент кинолентней,
это всяческих свар образец:
неизвестный синьор Иннокентий,
где же ваш чудотворный резец?!
Пусть оплатит густая валюта
равнодушные ваши уста,
изваяния вашего длута,
а по-русски сказать – долота!
«Луна над кофейней, луна над кавярной…»
Луна над кофейней, луна над кавярной
вгрызается в полночь пилой циркулярной.
Обрызгано небо от Кушки до Фриско
опилками звезд из-под лунного диска.
Сквозь множество форток, балконов и окон
в квартиры вливается горькое мокко,
оно отопляет мирок монохромный,
мирок, не приемлющий пищи скоромной.
Прожекторный луч, голубеющий скупо,
вылупливает эллиптический купол;
разгром густопсового смысла содеяв,
поднимем его на манер Асмодея!
Стыдливой и женственной вереничкой
кобылки бегут по каемке клубничной,
и только ребенки таращут глазенки,
и жалобно екают селезенки.
За сивкою бурка, за буркой каурка,
оркестр, капельмейстер и полька-мазурка
(лошадки – поклонницы штраусовских музык
и не разбираются в свингах и блюзах).
Журчание полек и вальсов игривых
струится по ворсу подстриженных гривок,
сопенье, терпенье, скрипенье и шорох,
султаны и вызвезди, челки и шоры,
сверканьями света арена согрета, –
лошадки в чулочках молочного света.
Увлекся и самый завзятый хулитель:
коверный у Сержа каскетку похитил,
но скоро, наверное, будет завернут
в ковер этот скверный коварный коверный!
Светите, софиты! Кобылки, храпите!
К юпитеру льни, просиявший юпитер!
Скачите, жокеи, скачите, коняки,
а ты, дрессировщик в подержанном фраке,
лупи по кобылкам, лупи по барьерам,
лупи по опилкам крутым шамбарьером!
Опилки, опилки на круглом манеже,
над вами повисли пеньковые мрежи,
над коими будет гимнастов отара
носиться, свершая полет Леотара.
Вы, прежде бренчавшие звездным монистом,
разглажены граблями униформистов,
но время придет, и вы снова вспорхнете
и вновь загоритесь в небесном намете,
и кровель скрежещущие скребницы
пройдутся по крупу гнедой кобылицы!
Прислушайтесь – с вешнею сутемью спелись
ребристые кровли и купола эллипс,
и подслеповатая тьма подсчитала
число пальцевидных колонок портала.
Распялены пальцы у глаз полузрячих,
и пушки палят без таблицы Сиаччи;
ракеты, омытые в звездном рассоле,
взлетают в астральные антресоли
и вновь проникают в трепещущем плясе
в просветы меж облакомясых балясин…
Ракеты, промчавшие в сумерках едких,
понюхавши порох в полетах без сетки,
стремглав возвращаются к дольним пределам,
к асфальтам, к булыжникам заматерелым.
Застыл рецензент у фасада Госцирка,
его не влечет холостая квартирка,
розетка и штепсель, и чайник на плитке,
и будней былых на пергаментном свитке,
бессонно развитом, неясные знаки –
прошедших любовей белесая накипь.
В кармане нагрудном он пропуск нащупал.
Пошел. Зашагал. Уменьшается купол.
А зданье вплывает в изменчивый морок
и в тучи нахохленной смушковый спорок,
который улегся у Бога под боком,
пронзаемый острым, как локоть, флагштоком.
Интервал:
Закладка: