Николай Никонов - Собрание сочинений в 9 т. Т. 8. Чаша Афродиты
- Название:Собрание сочинений в 9 т. Т. 8. Чаша Афродиты
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:неизвестно
- Год:2007
- Город:Екатеринбург
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Николай Никонов - Собрание сочинений в 9 т. Т. 8. Чаша Афродиты краткое содержание
«Чаша Афродиты» — самое, если можно так выразиться, никоновское произведение Никонова; но в этом же утверждении кроется и ключ к пониманию того конфликта, который, несомненно, омрачил последние годы пребывания писателя на этой земле и который, по-видимому, будет долго сказываться и на посмертной судьбе никоновского литературного наследия.
Стержень сюжета романа — судьба художника Александра Васильевича Рассохина.
Собрание сочинений в 9 т. Т. 8. Чаша Афродиты - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Ничего я тут не могу понять, а получается вроде бы опять тот же самый эгоизм, который, кстати, всюду отрицается, презирается и будто даже исключается. Фрейд искал истины жизни в «либидо», а не додумался до того, что и «либидо» лишь форма проявления того же самого — эгоизма. Ах, философ! Что я открыл? Но разве виноват, что родился художником, что «либидо» мое заставляет меня писать только ЖЕНЩИНУ, искать ЕЕ и страдать от НЕЕ? Разве я повинен, что родился в стране, где будто все поставлено вопреки разуму и вверх ногами, вопреки логике и тому же грешному вроде эгоизму, против которого кричат плакаты и лозунги, и я сам за деньги их малевал и писал их творцов, обалдуев и хапуг, с властными, беспощадными рожами. Зачем, скажем, создан в стране этот «строй», который простейший разум отказывается понимать. «Вперед! К коммунизму!» — кричат и светятся буквы. Куда? Зачем? Где он? Когда будет? И что это такое? Вперед, куда, ничем не рискуя, звал заросший власами, палец о палец не ударивший, чтоб хотя бы себя кормить, якобы мудрец, и второй, называвший себя его другом и продолжателем, и третий, на практике воплотивший, пролив море крови, и четвертый, казалось уже завершивший строительство храма на костях и крови, и пятый, совавшийся во все стороны, обнаружив, что башня колеблется, и шестой, кому, кажется, и думать было лень, чтоб башня стояла, лишь бы еще одну звезду повесить под воздетые от счастья густые брови. Кто там придет следующий? Опровергатель страшной сущности эгоизма?
Так вот раздумывал, сидя на разложенной, раздвинутой софе, в позе «мыслителя», иногда отрываясь от этого ухода в созерцание и глядя на свои повернутые к стене картины, никому словно бы и не нужные в этой стране. Картины, с которыми меня на выставки не подпускали «худсоветы» и комиссии, даже к обычной городской выставке. Опять женщина? Что вы?! Что за купечество? Потакать сексуальной развращенности? Растленному Западу? Ведь на выставки ходят с детьми! Да, согласны, — написано профессионально, ярко! Но ведь при первой же приемке снимут и еще шею намылят, нам и вам. Вы-то меньше всех рискуете. Нет. Нет!
Впрочем, говорить я ведь начал о софе и девственнице, которую ждали и она, и я — я больше, чем софа. Где ты, девственница, если мне уже стукнуло сорок пять и в волосах седины сколько хочешь, и в бороде еще больше! Как-то, погнавшись за плагиатным в общем «образом» живописца, я вздумал отрастить бороду и довольно легко справился с задачей. Борода выросла — куда с добром! Густая и крепкая, но была седа через волосок, отчего казалась рыжевато-серой. Сам я не рыжий, темно-русые волосы тоже давно прихватила седина, а вот борода оказалась с какой-то ржавчатой рыжиной. И бороду я сбрил. С ней на меня совсем перестали смотреть женщины, нет, не женщины, а те удивительные существа, по которым я сохнул, чем был старше. Мой взгляд теперь все чаще останавливался на девушках, даже, скорее, девчонках в самой ранней поре цветения! Да уймитесь вы, ревнители морали! Не хотел и не жаждал несовершеннолетних. Просто любовался ими, ловил их нежную, сродни ангельской, красоту-чистоту. И пытался воплотить в своих картинах. И сам вроде был таким. И душа просто слезами исходила: не было у меня такой юной, несовершенной, безоглядной, трепещущей любви, и никакой секс, никакая изощренность ее бы не заменили. И еще странность: старилось и, конечно, вяло, изнашивалось как будто мое тело — морщины, худоба, седина… Адуша словно бы молодела, становилась открытой и ранимей и болела, саднила уже невыносимо. Это вечное мое одиночество и сушило, и растравляло ее.
Новая квартира, как ни странно, не утолила, а лишь обострила мою вечную боль. Без женщины она была как мельница без воды. И вот, радуясь своей белой кухне, сияющим новым кастрюлям, новой люстре-плафону с какими-то детскими сказочными орнаментами: елки, избушки, Красная Шапочка и зубастый волк — я просто уже болел одиночеством. Комнату же я разделил на «мастерскую» и «гостиную». В «мастерской» стоял мольберт, картины, для которых собирался сделать шкаф-хранилище. В «гостиной» — софа, кресло-кровать, огромный палас под цветистый восточный ковер и ковер на стене — настоящий, дорогой. В итоге всех трат у меня осталось на житье семьсот рублей. Зато была чудная и не снившаяся даже мне квартира. Как у художника Нилуса (о нем я читал!) — чердак, но роскошный, устеленный коврами!
Ковры! Вот везде уже писано-переписано: надо жить скромно. И Ленин их будто бы «не любил». А мне так нравилась эта моя непривычная «роскошь», она грела душу, рождала настроение, и только в одном, повторно уже, омрачалась моя жизнь. Натуры, женщины, ФЕМИНЫ у меня не было, и годы безжалостно, неуклонно наслаиваясь, говорили: «И не будет!»
Ночами, просыпаясь на своей одинокой постели, я часто плакал, рыдал и трясся, как маленький, а проплакавшись, лежал и часами смотрел сквозь окна, как неуловимо движутся звезды. Вокруг меня привычной, обыкновенной, нор-маль-ной жизнью жил гигантский микрорайон. Люди спали, любили, совокуплялись, рожали и нянчили детей, влюблялись, расходились — и не были одинокими. Они были как все. И часто из окна кухни я волей-неволей видел, как они пьют чай, обедают, нянчат, гладят, о чем-то спорят, танцуют и даже пляшут, пьянствуют, дерутся (изредка), что-то пишут, читают, ложатся спать, накрашиваются и одеваются. Но никто из них не рисовал, не писал красками, не стукался головой о стену, похоже, не плакал и ничего такого не искал. Там была обыкновенная, нормальная жизнь. Здесь, у меня, какое-то вечное и с годами ожесточившееся, едва переносимое уже голодание.
Неутоленный голод, от которого, уже бывало, тяжко ломило сердце. Я подчас ловил себя на дикой мысли: там, в лагере, у меня была тягостная жизнь, не жизнь, а терпение с ожиданием свободы, здесь, в квартире при коврах, была свобода без каких бы то уже надежд на счастье, разумную жизнь, любовь, успех, признание, и мало помогали от этих раздумий мечты и самоутешения, а работа, которой я пытался глушить и давить свое одиночество, подчас только обостряла его. Ведь я писал, рисовал, искал в природе только женщину и вот уподоблялся повару, который готовил изысканные яства, а сам не имел даже возможности коснуться их. Тантал был прообразом художника. Сизиф — быть может, его мифическим воплощением.
Иногда я поражался сам себе: ведь все есть, все есть, о чем вечно плакался — картон и кисти, краски, холст! Всего накопил вдоволь! Есть шикарная квартира-мастерская. Из окон — небо, вдали леса. Хоть вот отсюда пиши пейзажи. Правда, пейзажистом, наверное, надо родиться, как родились ими Левитан, Шишкин, Коровин. И портретистами, наверное, рождаются. И теми, кто славен в натюрмортах. И маринистами, пусть как непочитаемый мной Айвазовский. А я уже в условиях какого-то бесполого словно «развитого социализма» с этим его пеленочным названием оказался, ну, как себя обозначить? Фе-ми-нис-том? Почему бы и нет? Если были ими Роден, Модильяни, Ренуар, Дега и Кустодиев? Феминист Рассохин, опоздавший родиться на столетие назад, или бы уж на столетие вперед, если к тому времени совсем не исчезнет живопись или женщина.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: