Ульяна ГАМАЮН - Безмолвная жизнь со старым ботинком.
- Название:Безмолвная жизнь со старым ботинком.
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:неизвестно
- Год:неизвестен
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Ульяна ГАМАЮН - Безмолвная жизнь со старым ботинком. краткое содержание
Ульяна Гамаюн родилась в Днепропетровске, окончила факультет прикладной математики Днепропетровского национального университета им. Олеся Гончара, программист. Лауреат премии “Неформат” за роман “Ключ к полям”. Живет в Днепропетровске. В “Новом мире” публикуется впервые. Повесть, «Новый Мир» 2009, № 9.
Безмолвная жизнь со старым ботинком. - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Когда я в начале четвертого пришел на пляж, Дюк с Карасиком уже вовсю расшаркивались перед новыми знакомыми. Дюк подавал кисти, передвигал, поднимал, отбрасывал тень в нужную сторону и чуть ли не приседал в книксенах. Карасик примостился у ног девушки, в складках ее белого платья, задрапированный, тщательно завернутый в эти складки, как новогодний подарок. Я оторопел от злости и обиды. Во мне было еще столько всего утреннего, о чем никто из них никогда не узнает; во мне еще крутились, мельничными лопастями чиркая по душе, отражения щеглов и пьяный старик с обожженным горлом. Странно, как мы носим в себе все это: миллионы прохожих, встречных-поперечных, а внутри у них — пузырьки воздуха, часы с боем, дробовик, златая цепь на дубе том, утопленные котята, носок с дыркой на пятке, поле с цветущими одуванчиками: или - отражения щеглов. И сколько всего — войн, смертей, ненужных ссор, несчастных случаев — происходит именно по этой причине — по причине щеглов. Мир перенаселен. Мир перенасыщен щеглами.
Я был измучен; от сердца остался саднящий, бледно-розовый контур: старик и его бесы выкачали из меня все запасы крови. Сейчас они спали - в комнате с отражениями и у меня внутри. Не знаю, что поразило меня больше — распущенные волосы девушки или ее рука на соломенной голове Карасика. Я бы ушел, наверное, куда-нибудь баюкать своих щеглов, но время преломилось, пространство впустило нового персонажа, и девушка меня окликнула:
— Паштет! Ты ведь Паштет?
— Иди к нам! — лучась восторгом, пропел Карасик.
— Иди, не бойся! — Она улыбалась, опутанная собственными волосами, как золотой паутиной, защищенная ими от внешнего мира, сказочная, недостижимая.
Я никогда еще не видел таких волос; и дело даже не в длине и густоте, которые сами по себе были необычайны; в них было что-то потустороннее, живое, но человеку не свойственное, словно эта девушка, как зерно, пустила по всей земле тонкие золотистые корни. Волосы были очень длинные; когда она садилась, золотой шелк, словно юбка, укладывался рядом послушным полукругом. Она могла бы спать, закутавшись в них, как в пряжу, или прятаться от людей: случайный прохожий подумал бы, что вот лежит себе на дороге беспризорный моток ниток: Ветер играл ее волосами, перебирая их, как струны арфы, — так сказал бы Карасик, и из его уст это не было бы ни пусто, ни пошло.
Я сдался и подошел. Робин обернулся, смерил меня насмешливым взглядом и вернулся к картине:
— Лиз, ну я же просил! Не ерзай и убери этого мальца, он мешает:
— Все, все! Мы умерли! Мы не двигаемся!
Карасик, которому платья оказалось мало, набросил на себя несколько ее золотых волнистых прядей. Дюк виновато ссутулился, избегая смотреть в мою сторону: в отличие от наивного, блаженствующего в золотых волнах Карасика, он-то понимал всю гнусность своего поступка.
Я стоял у Робина за спиной, украдкой разглядывая Лизин портрет. Здесь были яркие и легкие краски, мало теней, много подтекстов, рваная линия моря, желтые катышки песка, бесстрастная девушка с Лизиным бледным и тонким лицом, с ее чудесными (а может, и чудотворными) волосами, но — не она сама, не Лиза. Он никогда не умел рисовать ее лицо, даже когда годы спустя пририсовывал удивленным натурщицам ее золотые волосы и отдельные ее черты; Дылда со своими радужными петушками на палочке был несоизмеримо ближе к истине. Он и вообще был талантливее приятеля. Все, что написал о нем Робин в своих выморочных, кичливых мемуарах — о бездарности, незнании элементарного, неумении писать, - ложь, зависть и гнусь. Он был не пером на шляпе сюрреализма, а целой гирляндой перьев и шаров, на этой шляпе примостившихся.
После одной особо острой ссоры, когда они с Робином едва не подрались, Дылда за полчаса, буквально на моих глазах, нарисовал самый что ни на есть реалистичный, фотографически точный, глянцевито-прилизанный Лизин портрет и тут же со словами "Вот это искусство? Это? Этого вы хотели? Так берите! Так получите!" разорвал его в клочья.
Дорожки их стремительно разбежались: Дылда остался на пляже, Робин с этюдником на плече подался в город. Нахмурив лисьи брови, всю первую неделю он писал с Лизы русалок и дриад, хладнокровной кистью водя по их белой груди и чешуйчатым икрам. Дылда с гримасой приживалки тулился сбоку, кусал губы и, воровато взглядывая на измученную натурщицу, выводил радужные квадраты и круги с петельками. На девятый день Робин не выдержал: море его не трогало, Лиза раздражала, а страдальческое Дылдино пыхтение за спиной приводило в бешенство. Нас он тоже не жаловал: мы были грязные оборвыши и малолетние клошары с песком и солью под ногтями; от нас разило селедкой за версту.
Сам же Робин был томен и лучист, как розовое варенье, приторно благоухал гелем после бритья и, рисуя, чопорно отставлял тонкий розовый мизинец. Был в его внешности, правда, один изъян — плоские большие ступни, о которых Дюк как-то сказал, что они похожи на крылья сосновой пяденицы. На его эстетских полотнах, в туберозах Цирцей и соцветьях Ланселотов, наши неприметные сухие колючки были не к месту и ни к чему. Наш городишко, так же как и мы сами, казался ему забавным недоразумением.
Помню, он все удивлялся вычурам нашей желтой природы, все допытывался, почему не цветут магнолии, а единственная в городе пальма растет в кадке, у мэр-премьера во дворе. Понять его можно; переселившись к деду, я тоже был поначалу оглушен местной растительной чехардой: жиденькие рощицы оливок, пышные акации, ядовитые лавры, колючие щеточки елей в ржавой сосновой бахроме: У меня под окном росло молоденькое персиковое деревце, гибкое тело которого было все сплошь усеяно деловитыми, очень крупными улитками. В каждом движении их была нега, в каждом изгибе — невероятная пластика. По утрам, особенно в жаркие дни, воздух вокруг улиточного дерева полнился неясным, кропотливым бормотанием, точно эти странные существа вели с миром размеренную, с длиннотами беседу, — да и не беседу вовсе, а величавую, тягучую песню. В воздухе стоял неясный терпкий запах, в котором слилось все, что было для меня "морем": горячий дух смолы и водорослей, смутный абрис кучевых парусов на горизонте, припухлости, шероховатости, опушенные солнцем стены и плоды, гладкая радуга гальки и хрупкость и твердость всего морского. Не знаю, что было первопричиной, — улитки ли льнули к терпкому запаху, запах ли льнул к поющим улиткам, да это и не важно; важно то, что они - дерево, поющие улитки — своим терпким бальзамом прошлись по стигматам детской души, превратив ее из чагарника в тутовое дерево.
Робину, конечно, все это было невдомек: море ему позировало, как позировала Лиза; весь мир пестрел более или менее занятными натурщиками, и не думаю, чтоб улитки входили в их число. Дылда тоже нас игнорировал, но по другой причине: у него была своя затаенная, широко, впрочем, известная боль, которую он пестовал, от которой безумно страдал и которую, как саднящую рану, беспрестанно ощупывал. Он был весь — душа нараспашку, ветер в ветлах, — таким никогда не везет ни в картах, ни в любви.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: